Алексей СЛАПОВСКИЙ
ЖАР-ПТИЦА
Авизов бежал по пустым и широким улицам большого города, бежал сквозь шум ночной листвы, бежал против ночного ветра, с радостью упрямца ощущая его сопротивление, ветер был ровным и упругим, как само время; оно, по давнишнему убеждению Авизова, тоже ровно и упруго, дует навстречу человеку, еще бег по времени можно сравнить с бегом вверх по движущемуся вниз эскалатору, только эскалатор этот не закольцован, а есть где-то там конец, обрыв, вот ты и бежишь к нему, даже оставаясь
неподвижным, чтобы когда-то упасть – то ли вниз, то ли вверх.
Он бежал, понимая, что от его поспешности ничего, в сущности, не изменится: среди ночи никто не сможет помочь ему. Но дотерпеть до утра он не мог. Мечта, жившая в нем столько лет, вдруг – именно сегодня, только что – еще слова не остыли в телефонной трубке – вплотную приблизилась к воплощению. Остаются пустяки, мелочи, нужна только помощь — совсем крохотная, Авизов и помыслить не хотел, что ему откажут. Он убедит, нет, он даже не будет убеждать, по лицу его любой поймет, насколько важно происходящее, поймет сразу же и безоговорочно, что нельзя ему отказать, невозможно отказать!
Вот дом, где живет его давний друг, он живет здесь недавно с молодой женой, оставив старую, хоть и не старую, жену и двоих детей; Авизов со своей супругой — первой и последней — не раз успел побывать в этой новой семье, умиляясь взаимной нежности, завидуя без зависти счастью друга, начавшего новую жизнь, перескочившего на другой эскалатор, конец которого, возможно, дальше, чем у первого — счастливые люди ведь
должны жить дольше. Так ли оно на самом деле, Авизов не проверял, не знал — и знать не желал.
Вот подъезд, пахнущий гниющим мусором и кошками, темный — приходится
идти почти на ощупь. Лифт отключен. Это даже лучше – мелкое препятствие бодрит.
На площадке пятого или шестого этажа Авизов остановился — не для того, чтобы перевести дыхание, он способен был бежать без остановки еще сто километров, подняться на сто этажей, он не устал, он просто сказал себе мысленно: постой здесь, послушай
тишину — и запомни этот момент, момент преддверия исполнения мечты. Это только кажется, что ничего нет, кроме темноты и тишины — и нечего запоминать. Вон крона высокого тополя в окне, темно-темная на светло-темном небе, раскачивается, а вон — тусклая угрюмая плоскость чьей-то металлической двери: бедные богатые люди боятся воров, лязгая
замками на ночь, как в тюремных камерах, запирают себя, а вот из-за стен чей-то тихий
говор послышался: то ли за день муж и жена не успели обговорить что-то насущное в своей жизни, то ли кто-то во сне забормотал, подчиняясь сну или борясь с его выдумками, — и все это имеет свое счастье: и тополь, и бедные богатые люди, и тот, кто бормочет во сне, они счастливы уже тем, что в непосредственной близости от них стоит счастливый человек,
присутствие счастья ведь обязательно действует, как действуют на нас всякие магнитные, солнечные и прочие явления, включая и звездные, и мы сами не понимаем, отчего нам вдруг хорошо или вдруг плохо, естество человека огрубело, оно не чутко, оно различает в своем организме лишь результат в виде болезни или радости, но совершенно не замечает процессов, приводящих к болезни или радости…
Запомнив и тополь, и дверь, и чей-то голос, Авизов стал подниматься дальше — до восьмого этажа. Вежливо — коротко — нажал на кнопку звонка. Подождал. Еще раз — так же коротко. Я бы, мол, и вовсе не стал звонить, извините, Бога ради, не стал бы нарушать ваш сон, но — крайняя необходимость!
Пришлось и в третий раз позвонить, и только после этого открыл сонный друг Владимир. Он открыл безбоязненно, не спросив, кто там, он слишком был наполнен спокойной сытной своей любовью — и не верил, что с ним что-то может произойти, и ничего не боялся.
— Привет, — сказал он.
— Случилось что-нибудь? — спросил тут же равнодушно — будучи на самом деле человеком добрым и отзывчивым. Просто считал, что внешнее проявление эмоций есть показуха и бескультурье, надо дела делать, а не словами и мимикой хлопотать.
Как ни старался Авизов сдерживаться, но — не сумел. Он шагнул к давнему другу, обнял его — чего никогда не делал, и, обнимая, прошептал ему в ключицу:
— Володя! Друг ты мой дорогой!..
— Ну, ну, — сказал Владимир, легонько отстраняя от себя расчувствовавшегося Авизова, хлопнув при этом его по плечу в знак того, что вполне все понимает.
— Ты извини, что среди ночи. Но у вас телефон…
— Повреждение кабеля. Третий день. Сволочи, — беззлобно говорил Владимир, проводя Авизова на кухню. Говорил шепотом. Зашептал и Авизов, рассказывая, какая на него свалилась удача. Еще чуть-чуть – и жар-птица в руках. Нужно лишь небольшое усилие. К сожалению, не все в наших силах, нужна помощь.
— Я бы рад, — сказал Владимир. — Но не очень понимаю.
— Все просто! — воскликнул Авизов, изумленно тараща глаза — словно удивляясь, насколько все просто. Не должно быть просто, а вот нате ж вам — все очень просто, прямо-таки не верится! — Все просто! Ты ведь, рассказывал, вхож к Криногенову. Ну, охотились,
что ли, вместе или рыбу ловили…
— У нас дачи рядом, — уточнил Владимир.
— Неважно, — сказал Авизов, для которого такие детали были, действительно, всегда неважны. — Важно, что ты с ним знаком. А мне нужно к нему попасть. И желательно не просто так, а по чьей-то рекомендации. Что делать, подлое время. Впрочем, всегда было так. Мне самому противно, но… Я ни о чем тебя никогда не просил, — сказал Авизов — и тут же застыдился. Это была правда, он в самом деле никогда ни о чем не просил Владимира, но очень уж формула избита, очень уж подловата, ею пользуются люди практические, беспардонные, без мыла в душу влезающие — при этом частенько прося тех, к кому уже не раз и не два обращались с просьбами, но этой формулой они как бы перечеркивают все прежнее, предлагая и просимому сделать то же по принципу кто старое помянет — тому глаз вон, изображая волнение, при котором простительна забывчивость, выставляя просьбу свою в таком свете, что она будто бы важнее прежних просьб, которые в сравнении с нею вообще не просьбы, а чепуха.
— Нет проблем, — пожал плечами Владимир. — Но почему утром нельзя было?
Авизов посмотрел на него прозрачными глазами и тихо засмеялся.
Засмеялся и Владимир.
Открылась дверь кухни, вошла сонная, но свежая, прекрасная и молодая Алина, жена Владимира.
Авизов с извинением в голосе поздоровался с ней.
Она не ответила, посмотрела на пустой кухонный стол, зажгла газ под чайником, достала из кухонного шкафчика вазу с печеньем, поставила сахарницу, достала из холодильника розеточку с вареньем — и только после этого спросила у Владимира, отойдя к окну и обхватив себя руками, словно замерзла:
— Чего это ты тут обещаешь?
— Да ерунда, — легко сказал Владимир.
— Ты чай поставила? Я не хочу, — сказал Авизов (они были на ты с Алиной). — Я на минуточку. Я пойду сейчас.
— Вам нужен Криногенов? — холодно парировала Алина «ты» Авизов. — И сами вы к нему ну никак не можете пойти? Обязательно подставлять моего мужа?
Форма вопроса настораживала. Подставлять вместо просить и моего мужа вместо Володю, как обычно называла она его и наедине, и при посторонних, — означало многое. Но — что?
— Пустяковое дело, — сказал Владимир. — Просто скажу Криногенову, что к нему хочет обратиться мой друг.
— Так! — тихо воскликнула Алина — словно получила подтверждение худших своих опасений. — Значит, называя Павла Федоровича (вона куда ее понесло! — подивился Авизов, — по имени-отчеству меня кличет, отчужденным голосом!), значит, называя Павла Федоровича своим другом, ты обяжешь отнестись Криногенова к этому делу особо, так, будто он для тебя его делает, а ведь никто не знает, чем все кончится и в компетенции ли это вообще Криногенова — и если окажется, что не в компетенции, и он не сможет помочь, ему будет неприятно, у него испортится к тебе отношение.
— Да плевал я на его отношение!
— Я тебе сейчас объясню, ты не знаешь же ничего!
Так воскликнули в один голос Владимир и Авизов — и оба умолкли под взглядом Алины. А она, коротко обдумав, кому первому отвечать, начала все-таки с мужа — как с предмета более в настоящий момент ее волнующего.
— Проплюешься, дорогой мой, — язвительно сказала она и не сочла нужным добавлять что-то, закрыла тему. И перешла к Авизову: — А объяснять мне — ничего не нужно. И знать — ничего не хочу. Суть ведь не в этом. Суть в том, что я давно поняла вас, Павел Федорович.
Вы, извините, привыкли жар чужими руками загребать.
Авизов оторопел. Она же ничего не знает о его жизни, а если ей что-то рассказывал Владимир, то где, в чем она усмотрела стремление загребать жар чужими руками?! Невероятная несправедливость! Авизов, конечно, человек не без недостатков, но чего-чего, а нужд своих на чужие плечи не взваливал, жил всегда самостоятельно. Его поразили не столько слова Алины, сколько вид ее: сама проницательность, юная, но неподкупная,
стояла перед ним и в глазах читалось: ты долго и успешно прикидывался не тем, что ты есть на самом деле, но вот явилась я и сразу же дала тебе единственно верную оценку, я раскусила тебя! Самое странное, что Авизов засомневался: а не хочет ли он, действительно, приведенный в ажиотаж близостью победы, торопливо использовать другого человека,
именно загрести жар чужими руками (недаром же это слово совпало с тем, как он мысленно называл свою мечту: Жар-птица!)? Значит, стоило забрезжить надежде на иную жизнь, более нормальную, по нелепому бытовому выражению, — и он сразу изменился, стал нахрапист, нагл, бессовестен? — как многие, кем он издали пренебрегал не презирая, впрочем, потому что никого нельзя презирать — да и не умел он этого… Боже мой, как совестно!
— Ты права, — сказал он Алине. — Это и правда такая мелочь, что я сам.
— Нет, ты не подумай чего. Ты просто слишком возбужден, — простила его Алина и заодно все ему объяснила.
— Да. Да, — согласился Авизов.
— Минуточку, — вступил Владимир. — Алинушка, ты слишком как-то серьезно. Для Криногенова это не стоит выеденного яйца. И это именно в его компетенции. Один звонок — и все.
— Это точно, — подтвердил Авизов.
Алина еще крепче сжала руками свои плечи.
И спросила мужа так, будто о чем-то окончательно важном, последнем важном, о чем спрашивают перед тем, как навсегда расстаться:
— Я слишком серьезно отношусь к жизни? Это ты считаешь недостатком? Почему ты не сказал об этом раньше? Я бы многое поняла. Сразу. Какие еще сюрпризы ты мне преподнесешь? К чему мне готовиться?
— Ради бога! — сказал Авизов. — Ради бога, перестаньте — и забудьте, что я приходил. Я все сам. Пустяковое ведь дело! Я сдуру! Просто одурел от радости. Бывает. Извините. Я пошел…
… Теперь ветер дул ему в спину, подгонял, прогонял — и опять хотелось
сопротивляться, идти медленнее назло ветру.
Он остановился.
Подумалось: а вдруг на пути встанет какой-нибудь пустяк?
Жар-птица уже в руках, она уже, в сущности, в просторной золотой клетке, остается лишь золотой крючочек накинуть на золотую петельку – и нужно лишь пальцем шевельнуть, но вдруг тот, кому надо это сделать, не захочет?
Почему? Ведь усилие-то чутошное, на пять минут, на два слова!
А вот не захочет — и все! И тут же Авизов рассмеялся.
Не может этого быть, сказал он сам себе мысленно. И повторил вслух, громко, убежденно, не ожидая ни эха, ни ответа, но неожиданно, будто он произнес некое заклинание, послышался странный звук. Впрочем, в ночной тишине и пустоте все кажется странным, на самом деле ничего странного не произошло: послышался звук едущей машины. Машина ехала быстро и скоро стала видна. Резко затормозила. Открылась дверца, женщина выскочила, быстро пошла. Открылась другая дверца, мужчина пошел за женщиной, сердито говоря: «Что за фокусы? Погоди! Я кому говорю!» Догнал женщину, схватил за руку, она вырвалась, шарахнулась в сторону – в сторону Авизова и вдруг вцепилась в него и сказала: «Мужчина, проводите меня до дома», — и потащила за собой. Авизов поплелся за ней, оглядываясь через плечо. Друг женщины — или кто он ей? — остановился, постоял и пошел за ними, не приближаясь и не отдаляясь. Женщина не
оглядывалась.
— Идете от любовницы? — спрашивала она со смехом Авизова, заглядывая ему в лицо. — Ох и попадет вам от жены! Или просто гуляете по ночным улицам? Пишете стихи? Прочтите что-нибудь!
— А? Нет, не сочиняю, — сказал Авизов.
— Тогда что-нибудь чужое, но хорошее!- почти выкрикнула она: — Понимаете вы
это или нет? Мне никогда никто не читал стихов! Читайте! — И еще яростнее повлекла его за собой.
Про стихи была явная неправда. Наверняка ей читали стихи — и не раз, но женщине хотелось быть несчастной и вдруг придумалось, что ей никогда не читали стихов – и она сама тут же в это поверила.
— Что бы такое…- бормотал Авизов, которому словно память отшибло — ничего не вспоминалось, даже из накрепко вызубренной когда-то школьной программы. Нет, вспомнилось: «Однажды в студеную зимнюю пору я из лесу вышел, был сильный мороз…»
И так далее. Кажется, «Мужичок-с-ноготок» называется. Некрасов. Тяжелая доля крестьянских детей девятнадцатого века.
— Ну? Ну? — торопила женщина.
— Не помню ничего лирического…
— Любое!
— Однажды в студеную зимнюю пору…- начал Авизов.
Женщина расхохоталась и воскликнула:
— Отлично! Давайте хором! И — в ногу! Начали!
И они стали декламировать, широко шагая в такт стихам:
Однажды!
в студеную!
зимнюю!
пору!
я из лесу!
вышел!
был сильный!
мороз!
гляжу!
поднимается!
медленно!
в гору!
лошадка!
везущая!
хвороста!
воз!
Авизов настолько увлекся, что забыл о преследователе, выкрикивал все громче, маршировал, с силой топая ногами, — и вдруг был остановлен тяжелой рукой, опустившейся сзади на его плечо.
— Иди-ка ты домой, мужик, — сказал друг женщины.
— Это что еще такое! — возмутилась она. — Кто ты такой, скажи на милость! Какое ты имеешь право указывать этому человеку, что ему делать?
— Иди, иди, мужик. По-хорошему говорят!
— Какие слова! — засмеялась женщина. — Не беспокойтесь, — сказала она Авизову. — Он трепач. Он знаете кто? Он муж своей жены. Не больше, не меньше. Но ему хочется еще быть и любовником, и героем, и вообще бравым парнем. Но он всего-навсего муж своей жены. Всего-навсего!
— Ну вот что, — сказал муж своей жены. — Мне надоели твои истерики. Мне надоело тебя уговаривать. Ты, кажется, кроме грубой силы, ничего не понимаешь.
И тут же применил грубую силу: заломил руку женщины за спину милицейским приемом (она вскрикнула) и повел прочь.
— Дурак! Дурак! Дурак! — кричала женщина.
Авизов поглядел им вслед, повернулся и медленно побрел прочь.
Нет, я не испугался, говорил он мысленно сам себе. Просто — нельзя вмешиваться в чужие дела.
Лучше не будет.
От вмешательства в чужие дела бывает только хуже. Это закон жизни.
Возьми любой случай и поймешь: от вмешательства в чужие дела бывает только хуже. Ты хочешь, как лучше, а получается хуже. Это известно всем. Вроде, с самыми благими намерениями захочешь помочь, но почему-то тебя потом и обвиняют. Не путайся под ногами, когда не просят…
Авизов остановился.
Что же это? Женщина кричит от боли — а я рассуждаю? Это плохо. Это нехорошо. Значит, все-таки боюсь? Не этого мужа своей жены, не схватки с ним, не боли и не случайной смерти — боюсь вляпаться в историю с продолжением, а этого никак не хочется, ничего не хочется, потому что – жар-птица в руках.
Но если у меня жар-птица, у других-то все по-прежнему. Женщина кричит
от боли, ее обижают и нужно выручать ее — а уж потом рассуждать.
И он побежал — и догнал их, и забежал вперед, нелепо двигаясь боком и
говоря мужу своей жены:
— Вы знаете что? Вы перестаньте. Я, конечно, не имею права вмешиваться, но так нельзя. Вы ведь ее, наверно любите, зачем же…
— Что? — вскрикнула женщина таким голосом, что муж своей жены выпустил ее, а она тут же подскочила к Авизову и влепила ему с маху пощечину.
— Это чтобы ты навсегда запомнил! — закричала она. — Чтобы никогда больше этого слова не произносил! Ясно тебе? Ясно тебе? Тебе ясно?
Авизов с недоумением всматривался в красивое и гневное лицо женщины, вытер щеку, будто стирая удар и произнес раздумчиво:
— Вот вы какая…
— Какая? Какая? — потребовала женщина.
— Вы странная.
— Нет, ты не то хотел сказать! Говори, что хотел! Боишься? И ты — боишься?
Авизов подумал и осторожно выговорил:
— Мне кажется, вы… Вы неправильная женщина.
— — Слышал? — обратилась неправильная женщина к мужу своей жены. – Не знает меня, а в точку попал! Я дрянь, все верно!
— Он сейчас встанет на колени и извинится перед тобой, — успокоил ее муж своей жены.
— Было бы неплохо, — согласилась женщина с усмешкой.
— Встань на колени, мужик, — сказал муж свой жены таким тоном, будто просил сигаретку. — Встань и извинись.
И так же спокойно достал пистолет.
Соврал я себе, подумал Авизов. Я боюсь. Очень боюсь. Ночь. Никого вокруг. Настоящий пистолет, настоящая смерть. И это тогда, когда жар-птица почти в руках. Я не смогу сопротивляться. Сподличаю. Никто ведь не узнает. Еще вчера я сумел бы, а сегодня — нет. Или — сумею?
— Я извинюсь, — сказал он негромко. — Но на колени не встану.
Муж своей жены выстрелил в воздух над головой Авизова. Женщина засмеялась.
Оглушенный выстрелом Авизов закрыл глаза.
Какое-то гудение наполнило весь его организм — словно он стал трансформаторной будкой.
Он стоял так долго, ничего не чувствуя и не слыша.
Открыл глаза.
Мужа своей жены не было.
Неправильная женщина сидела на металлической ограде газона. Ей было наверняка неудобно.
— Стоячий обморок? — спросила женщина. — Первый раз вижу. Ну? Все-таки придется тебе проводить меня. Тут недалеко.
Шли молча.
Дошли до дома, до подъезда.
Авизов остановился.
— Если хочешь, зайди. Я одна живу. Чаю хочешь? Кофе? Вина? Водки? Меня?
Женщина перечислила свой ассортимент без улыбки, каким-то буквальным голосом, ничего не выделив.
Первый раз в жизни Авизов оказался в такой ситуации.
— Вам-то зачем? — спросил он.
— Мне – ни зачем. Но вдруг тебе приятно будет. Хоть кому-то будет приятно.
— Мне и так хорошо, — сказал Авизов. — И вдруг рассказал незнакомой женщине про свою жизнь и про жар-птицу, о которой мечтал и которая у него уже, можно сказать, в руках.
Женщина молча выслушала и тотчас же по окончании рассказа, сказала:
— Ну, ладно. Захочешь — заходи. Восемнадцатая квартира. Извини, если что не так.
— Спокойной ночи, — благожелательно сказал Авизов.
— Дурак ты,- со скукой сказала женщина. — Или, наоборот, слишком умный. Будь здоров.
И скрылась в темноте подъезда.
Авизов же заспешил домой.
Он открыл дверь, стараясь не шуметь, прошел на кухню, поставил чайник и сел у окна, он знал, что не уснет.
Жаль — спит жена Лидия. Сейчас бы сидеть с нею и говорить — необязательно о жар-птице, просто о чем-нибудь говорить. О жизни вообще. С сыном Виктором не поговоришь: во-первых, он тоже спит, во-вторых, у него свои жар-птицы в его пятнадцать трудных лет, все остальное ему кажется пустяками. А ведь Авизов очень ждал, когда он вырастет, чтобы иметь собеседника. С маленькими детьми он говорить совсем не умеет, он не понимает их интересов, и если даже пытается подладиться, они чувствуют натужность — и чуждаются. И вот Виктору стало пятнадцать лет, вот уж стали нащупываться нити общения и взаимопонимания — и неожиданно оборвались, сын вдруг вырос сразу так, что стал казаться Авизову чуть ли не старше его самого — просто чушь какая-то! Нет, конечно, не старше — но ушел куда-то, удалился, обогнал отца на каком-то повороте. Получается, этот поворот, этот короткий отрезок пути они всего-то и были вместе, перемолвились парой дружественных слов с милостивого согласия Виктора — и все на этом. Надолго ли? Неужели — навсегда? И Виктор ведь сын хороший, он потолковать с отцом вовсе не прочь, но Авизову не этого хочется, ему большего хочется — а чего? Трудно выразить.
Он налил себе чаю, стал прихлебывать.
В эту ночь он пил чай, подумал Авизов о себе в третьем лице и улыбнулся.
Смешно, в самом деле, у человека такое событие, а он сидит и преспокойно пьет чай. Но почему бы и нет? Не водку же пить: он до нее не большой охотник.
— У тебя крыша не едет случаем?
Авизов вздрогнул и поднял голову.
До чего мягка и бесшумна его жена Лидия, только она умеет так вот являться — словно из воздуха.
А голос — добрый. Уж она-то знает, сколько Авизов ждал этого дня – или ночи, все равно, она много раз выслушивала его горячие мечтательные речи и поддакивала, и кивала русой головой, и понимала его серыми глазами.
— Ложился бы спать, — сказала Лидия, тоже налив себе чаю. – Помчался среди ночи, разбудил людей — зачем? Наверняка ведь ничего не добился, наверняка все с утра придется решать.
— Моча в голову ударила,- фамильярно сказал о себе Авизов. Впрочем, он никогда с собой особенно не церемонился.
— Это уж точно, — сказала Лидия.
Авизов коротко глянул на нее. В ее голосе ему послышалось не обычное добродушие, а что-то иное. Конечно, не зависть к его счастью, ведь оно — и ее счастье. Но, может, она думает: вот мой муж достиг своего. И теперь свободен. Именно так: пока не пришло, пока не свершилось, он был накрепко привязан к своей мечте, а через нее и к семье, и к службе — поскольку лелеять мечту лучше находясь в положении устойчивом и однообразном, теперь же ему может захотеться перемен. Беда одна не приходит, утверждает поговорка, но и счастье, возможно, тоже, а ежели все-таки оно приходит одно, то тут же хочется и другого. Недаром же это цыганское, надрывное: «Эх, раз, да еще раз, да еще много, много раз!» — и недаром, кстати, он обожает цыганские песни и романсы.
Так думал Авизов о себе за жену — и думал еще о себе от ее лица:
Не захочется ли ему теперь, удивительно верному, любящему и обходительному мужу, посмотреть вокруг и вспомнить, что есть и другие женщины? Не захочется ли и этим женщинам в свою очередь погреться у чужого счастья? Русский мужчина не любит счастливых женщин, он не знает, как с ними общаться, говорить и действовать, ему привычней и удобней женщины несчастные, обделенные, одинокие, вот тут он король и
кум, тут он на коне, тут он утешитель, готовый подставить плечо для опоры, взять на руки — чтоб уложить, естественно. Русская же женщина совсем наоборот: враки, что она любит убогих и сирых — это лишь по-матерински, а вот горячо, до собачьей преданности, любит она мужчин счастливых, вольных, с широко глядящими очами, небрежных в ласке — но
зато эта ласка ни с чем ни сравнима!..
Нет, продолжал думать Авизов о себе за свою жену Лидию, нет ничего хорошего в том, что он заполучил свою жар-птицу. Почти заполучил. Пожалуй, стоило бы помешкать ему, — слегка, чуть-чуть, хотя бы оттянуть этот момент. Очень уж страшно, непривычно, очень уж резко ломается привычный уклад.
— Что тетка пишет? — спросил Авизов.
— Какая тетка?
— Здрасте. Твоя тетка из Подмосковья. Вилена Ивановна.
— Опомнился. Она уж неделю как письмо прислала.
— Я помню. Ну — и что пишет?
— Разное.
— Не болеет?
— Прихварывает.
— Ты бы съездила к ней.
— Чего это ты вдруг о ней забеспокоился?
Угадал, угадал! — печально думал Авизов, поглядывая искоса на удивленное лицо жены. Вот и насторожилась, — чует, что я мысли ее прочел.
И тут же понял, что сейчас думал о ней — нет, не как о враге, нет, конечно, нет, но — как о, скажем, сопернике в шахматах (каждодневный его отдых на службе в обеденный перерыв). Что же это такое? — настолько быстро все меняется, что не успеваешь следить за переменами в себе самом — и в других!
— Да нет, я просто, — сказал Авизов.
Все сегодня получалось как-то странно: без пауз, будто по писанному. Закричал он на улице — возникла машина. Собиралась в разговоре с женой повиснуть неловкая для обоих пауза — звонок телефона. Аппарат тут же, на кухне. Авизов снял трубку. Жена смотрела на него, ему было неприятно. И опять-таки — поймал он себя — раньше такого чувства у
него не было. Кто бы ни звонил, жена находилась чаще всего рядом, слышала разговор — не обязательно слушая. Но раньше он не обращал на это внимания, а теперь его вдруг тихо, тайно возмутило: это же невежливо! Пусть она родной человек, но все равно неприлично – слушать чужие разговоры. Может, кто-то из друзей Авизова хочет поговорить о чем-то секретном? Может, он и сам хочет сказать кому-то что-то секретное? Или он совсем уж не имеет права на секреты – даже крохотные, совсем безобидные?
— Паша! — послышалось в трубке. — Это Владимир. Привет.
— Привет, — сказал Авизов. — Пятый час ночи, ты знаешь?
— Когда он сам ко мне вваливается в три часа…
— Ну ладно, ладно…Что случилось?
— Ничего. Иду к тебе пить водку.
— Послушай…Погоди…
Авизов закрыл трубку ладонью и сказал Лидии:
— Володька звонит. Наверно, с женой поссорился. Из-за меня. Дурак я. Хочет прийти и водки выпить. Ты не против?
Он посоветовался с женой по многолетней привычке. Они всегда полюбовно решали, принять ли какого-то гостя или с простительным лицемерием сослаться на занятость или болезнь: они слишком уважали свое личное время.
Но теперь, спросив, он подумал: Володька ведь мой друг, а не ее, с какой стати я спрашиваю разрешения? И, не дождавшись ответа Лидии, сказал в трубку:
— Валяй.
— Иду, — сказал Владимир.
— Ты не собираешься на работу? — спросила Лидия.
— Собираюсь.
— Но он ведь будет пить водку.
— Это не значит, что я тоже собираюсь пить водку.
— Я терпеть не могу его пьяного.
— Тебя никто не заставляет его терпеть. Иди и спи.
— Я не засну. Он ужасно громко говорит.
— Я попрошу его говорить тихо.
— Что с тобой?
— Со мной ровным счетом ничего. А вот с тобой что-то происходит.
— Со мной? — удивилась Лидия. — Ты извини, но ты, кажется, немного ошалел.
— Я знаю, тебя не радует то, что случилось. Но уж потерпи.
— С чего ты взял, что не радует? Нет, с чего ты взял?
— Я прошу тебя, иди спать. Ты терпеть не можешь моего друга, иди спать, тебя никто не обязывает быть гостеприимной в пятом часу утра.
— Да что это такое! — возмутилась Лидия. — С чего ты взял, что я терпеть его не могу? Я давала повод? Нет, ты скажи! Если я его пьяного не терплю, то я ведь никого пьяного не терплю. Разве не так?
Авизов помолчал.
В окне был тополь — такой же, как возле дома Владимира, темный на фоне все более светлеющего неба.
Извини, — сказал он. — Если хочешь, посиди с нами.
— Спасибо, — сказала Лидия. — Ты очень странно приглашаешь. Спокойной ночи. Верней, утро уже. В холодильнике колбаса, сыр. Веселитесь.
И, едва она скрылась в комнате — звонок в дверь.
— Это я вас рассорил, — сказал Авизов Владимиру, наливая ему и себе по третьей рюмке (и удивляясь тому редкостному удовольствию, с каким пьется водка — напиток, никогда им не любимый), — пришел, как говорится, увидел, наследил.
— Ты тут не при чем. Знаешь, на ком я хотел бы жениться?
— Третий раз?
— Нет. В принципе. Я хотел бы жениться в моем теперешнем возрасте на своей бывшей жене, когда она была молодой. Алина ведь очень похожа на мою жену в молодости.
— Понимаю…
— Когда я уходил, не от Алины, а от той… Когда я уходил, я сказал себе: жизнь одна. Неужели я должен до самого конца жить с нелюбимым человеком? И я ушел. Она, что говорить, она… Ей плохо. Мне хорошо — ей плохо. Мне плохо — ей хорошо. Ты, умник, помоги мне найти софизм — ты знаешь, что такое софизм? – софизм найти мне, чтобы доказать, что все ерунда, что на самом деле и мне хорошо, и ей хорошо! И не пытайся, не найдешь! И я сам слишком зауряден, заурядным людям вредно иметь совесть, она их загрызет.
— Понимаю…
— Есть один пошлый вечный закон: человек никогда не бывает доволен. Я люблю пошлые мысли. Пошлые вечные мысли. Они — как закон притяжения. Но человек не любит закон притяжения. Он выдумывает парадоксы и самолеты. Парадоксы ускоряют мыслительный процесс, самолеты ускоряют передвижение. Парадоксы разрушительны, самолеты падают. Нет самолета, который когда-нибудь не упадет. Все самолеты рано или
поздно падают.
— Понимаю…
— Так и здесь. Мы с Алиной ошиблись — и не хотим признаться в этом. Ну, я — понятно. Возвращаться к жене, к детям после всего… Тяжело… Но ей-то ничего не стоит уйти. Нет, я люблю ее. Но, повторяю, человек никогда не бывает доволен.
-Ты не прав. Вот я, извини конечно, доволен, — сказал Авизов.
— Тебе кажется, — сказал Владимир — и Авизову тотчас же показалось, что ему, действительно, только кажется, что он доволен, — и он поспешил выпить очередную рюмку. Выпил и понял — нет, не кажется, он вполне доволен.
— Я доволен, — твердо сказал он.
— Тебе кажется, — сказал Владимир. — Тебе так хочется.
— Я не просто доволен, я счастлив. Ты же знаешь.
— Ну и дурак. Только дураки счастливы. Хочешь правду? Я бы на твоем месте повесился.
Авизов привык к таким речам Владимира, он давно знал эту его манеру: выпить и прийти к другу, к знакомому, к полузнакомому — или вовсе с незнакомым завязать пьяное знакомство в забегаловке — и начать говорить правду. Смысл этой правды всегда был обличительный. Другу, знакомому и полузнакомому Владимир исчислял все известные ему грехи и недостатки, безбожно их преувеличивая, незнакомому же просто говорил, что он мурло безобразное, с которым и пить-то противно. Неприятностей у Владимира из-за этого было много.
— Я бы на твоем месте повесился, — сказал Владимир. — Жена у тебя постервела — это факт, никуда не денешься. У нее морщинистая шея. Сын у тебя глуп и похотлив, по глазам видно, что похотлив, смотри, он еще сядет в тюрьму за изнасилование. Да и сам ты — кто? Кто ты?
— Павел Федорович Авизов, — спокойно ответил Авизов.
— Вот именно! С таким именем, отчеством и, тем более, фамилией, я бы
давно повесился! Как ты живешь?
— Живу, — спокойно ответил Авизов.
Владимир выпил две подряд рюмки, откупорил другую бутылку, выпил еще рюмку и сказал:
— Значит — так? Значит, с высоты своего довольства ты даже не желаешь говорить со мной по-человечески? Презираешь меня?
— Не выдумывай.
— Только что ты своими погаными руками разбил мою жизнь. Неужели тебя даже совесть не мучает?
— Не надо было мне приходить. Извини.
— Но я! — продолжил Владимир. — Но я, несмотря на это, помогу тебе, я поговорю с Криногеновым. А вот ты не желаешь даже говорить со мной! Ты только отбалтываешься! Сволочь ты и больше ничего. Последний ты был у меня друг — теперь нет никого. Я не хочу жить, ты понимаешь? Если ты засмеешься, я тебя убью.
Он подумал — и спросил с недоумением:
— А почему ты меня не убил? Я ведь оскорбил твою жену, сына! Или ты, как все самодовольные люди, толстокожий и не чувствуешь оскорблений? Что тебе сделать, чтобы тебя проняло? Плюнуть тебе в лицо?
И Владимир, не дожидаясь согласия, тут же плюнул в лицо Авизов – попав плевком в лоб.
Авизов вытерся.
Неужели, подумал он, я дорожу дружбой с ним настолько, что готов все снести? Да, он пьян, но это не оправдывает! В конце-то концов!
Чувствуя в себе необычайный прилив гордости и силы, Авизов поднялся, взял Владимира за грудки и, грохоча столом и стульями, выволок, поволок в прихожую, вытолкнул в дверь. Владимир было — обратно, но Авизов ударил его кулаком по шее — и испугался, и отпрянул.
— Ладно, — сказал Владимир. — Бутылку дай. Буду на улице пить. Может, под машину попаду.
— Ночуй у меня, — сказал Авизов.
— Нет, домой. К Алине. Знал бы ты, как она делает то, не скажу что! Сто баб у меня было, ну, — двадцать, — и ни одна так не умела. Мне прямо жаль, что ты не можешь попробовать. А почему не можешь? Пошли! Я скажу — и она сделает! Она обожает меня! Она готова ради меня на все. Это, брат, очень тяжело, когда тебя любят. Самому любить куда легче…
Авизов хотел предупредить Лидию, что уходит, но вздыбившаяся гордость не позволила ему это сделать. Он мужчина, он не должен ни у кого спрашивать разрешения, прежде чем совершить поступок, который считает нужным совершить!
Владимир на улице окончательно опьянел. Порывался упасть и замерзнуть, невзирая на плюсовую температуру — хоть и прохладным было утро.
Авизов прислонил его к стене возле двери, позвонил.
Алина открыла так быстро, словно стояла за дверью.
— Я пришел! — увидев ее, радостно замычал Владимир, раскрывая объятья и падая на Авизова.
— Пошел прочь, — кротко сказала Алина и не спеша, аккуратно закрыла дверь.
Авизов вывел Владимира на улицу, посадил на лавку.
Что делать? Вести его к себе домой? Нельзя. То есть, в общем-то, можно, но…
Совсем уже рассвело. Редкие люди появились, не интересуясь двумя пьяницами. А вот милиция может заинтересоваться.
Пространства, казавшиеся в ночи бескрайними, сократились, и совсем неподалеку Авизов увидел большой дом — его легко узнать, — куда он проводил неправильную женщину. Взять и заявиться к ней. Да. Вот так взять и заявиться.
Поддерживая неимоверно потяжелевшего Владимира, он потащился с ним к дому, заволок его в подъезд, пинками и толчками заставил подняться на пятый этаж — и вот она, квартира восемнадцать.
Не медля — пока не пропала решимость, Авизов нажал на кнопку звонка. Раздалась переливчатая трель.
Послышалось шарканье, старушечий голос спросил:
— Кто там?
— Мне…,- начал Авизов — и осекся: имени неправильной женщины он не знал. Но ведь она сказала, что живет одна, при чем тут старуха? Наверно, он ошибся, квартира не восемнадцать, а двадцать восемь. Оставив Владимира сидеть на лестнице, он поднялся до двадцать восьмой квартиры, позвонил.
Через некоторое время в дверной глазок кто-то посмотрел, мужской густой голос спросил:
— Кого надо?
— Сидоровы здесь живут? — спросил Авизов.
— Я те щас дам Сидоровых, — пригрозил голос.
Авизов потоптался, спустился на этаж. Странное нетерпение его охватило — во что бы то ни стало отыскать неправильную женщину. Ты меня обманула, назвала не тот номер квартиры, — так погоди ж! И он стал названивать во все двери подряд. Спрашивали спросонья испуганно или сердито, посылали к черту, один раз залаяла собака и безбоязненно
вышел парень с мощным торсом, пообещал спустить с лестницы. В общем, шум и гам поднялся изрядный.
— Эй! — вдруг услышал Авизов знакомый голос. — Хватит безумствовать, идите сюда!
Он спустился и увидел на пороге восемнадцатой квартиры неправильную женщину.
— А старуха? — спросил он.
— А я и есть старуха, — ответила она смешным неправдоподобным старушечьим голосом, и Авизов подивился, как легко он позволил себя обмануть.
— Это ваше? — спросила неправильная женщина, указывая на скукожившегося Владимира.
— Мое.
— Романтический вы человек, а по виду не скажешь. То шляется среди ночи, то пьяного человека в дом принесет. Ну, заволакивайте его. Только дальше прихожей не пущу, не люблю мусора.
Прихожая меж тем оказалась просторной, с диванчиком, на этот диванчик Авизов и сгрузил бесчувственного Владимира, сам же прошел в квартиру.
— Разбудил вас?
— Нет, я не спала.
— Я тоже сегодня не спал. И не хочу.
— И я не хочу. Вы пили?
— Немного. Вообще-то не люблю пить.
— А я люблю. Но не умею. С одной рюмки коньяка — почти вдрызг. Зато шампанского могу выпить море. Почему так?
Говоря это, она достала шампанское.
— Сколько вам лет? Кто вы? Как зовут? Хочу знать, — сказал Авизов, чувствуя себя грубоватым и неотразимым — почему-то.
— Мне двадцать восемь лет, гражданин начальник, я занимаюсь мелкой коммерцией, гражданин начальник, меня зовут Тамара, гражданин начальник, я больше не буду, гражданин начальник! — засмеялась неправильная женщина. — Бутылку-то открой, что ли.
Авизов откупорил шампанское, Тамара выпила, он не стал.
— Не хочешь обмыть свою жар-птицу? — спросила она.
— Это не мебель, не автомобиль, не куча денег, — сказал Авизов. — Это не обмывают.
— Чушь! Что обмывать, что не обмывать — какие могут быть правила? Главное — желание. Объясни, почему ты мне нравишься? Мне никогда такие не нравились.
— От пресыщения, — объяснил Авизов.
— Может быть, — согласилась Тамара. — Но не настолько я пресытилась, брат ты мой. Просто я — неправильная. Ты точно подметил. Меня любил мальчик, он был похож на тебя. Я его обидела. Я хочу возместить ему — через тебя.
— Вы пьяны немножко, — оробел Авизов.
— Ничуть. Ты невысокий, некрасивый, тощий — меня к тебе тянет. Как тебя зовут?
— Павел.
— Паша, давай я буду Тома, и мы будем совсем-совсем простецкие. Паш, а Паш, поцелуй меня, а? Ты мне прям так нрависься, я прям не могу! – простецки изобразила женщина.
Авизов потянулся было через стол, но не достал.
Тогда поднялся, подошел к ней, сидящей, нагнулся, приловчился и стал целовать.
— Ой, Паш, ну ты вобще! — прошептала Тамара. — Я так возбудилася, все на мне петельки-крючочки распускаются сами. Давай, будто мы обои от всех убежали и спрятались в шалаше. Пойдем в шалаш, Паш…
Шалаш оказался большой разобранной ко сну, но нетронутой постелью.
Авизов и глазом не моргнул — Тамара разделась, легла, не стесняясь, во весь рост, нежилась и шептала:
— Дождик идет, слышишь? Шумит… А нам не страшно, мы в шалаше… А вот, слышишь! — ядерный взрыв пророкотал. А нам не страшно, мы в шалаше. А вот медведь огромный рыскает, человечину ищет. А нам не страшно, мы в шалаше. Нет, страшно, страшно! — вскрикнула она. — Спаси меня, сохрани, помилуй, Пашенька, любимый ты мой, да разлюбимый, да расхороший! — она поднялась, обхватила Авизов, который прыгал растерянно в одной штанине, никак не мог вторую снять, обхватила, повалила, стала тискать.
— А теперь ты меня ласкай, — разрешила. — Как хочешь. Будто меня и нет вовсе, сплю или умерла.
Она закрыла глаза и даже, показалось, перестала дышать.
И Авизов разрешил себе.
Он так себе разрешил, как никогда не разрешал — да и случая похожего у него никогда в жизни не было. О жене он и думать забыл, поскольку как-то сам собою в душе решился вопрос: все делаемое им – безусловно хорошо и правильно не в силу какой-то там логики, а в силу самого факта.
Мертвая Тамара против своей воли начала оживать — и извивалась, и стонала, и глаза закатывала.
А потом глубоко вздохнула, дала шаловливо щелчка в темечко Авизову и сказала:
— Ну, все. Разлакомился тут. Проваливай…
— Тома… Томочка…- сопел Авизов в персиковый ее живот.
— Томы нету дома! — сказала неправильная женщина старушечьим голосом. — Проваливай, сказано! Я спать хочу!
Авизов еще что-то бормотал, непонятное самому.
Но вдруг посмотрел на часы — словно петухи прокукарекали, прогоняя прочь бесовские чары, он все вспомнил.
Жар-птица!
Золотая клетка, дверца, ключик!
К девяти надо быть в на службе.
Позвонить Криногенову, напроситься на прием.
Он оделся и, не прощаясь с неправильной женщиной, растормошил Владимира, вывел его.
Владимир, быстро пьянея, быстро и трезвел после часа или двух обморочного сна. Он шел хмурый, всклокоченный.
— Я говорил что-нибудь?
— Говорил…
— Ничего не помню. Извини за все оптом.
— Да ладно… Домой теперь?
— К матери. На службу позвоню, скажу — заболел. А ты?
— За всю жизнь ни одного прогула.
— Железный человек.
— Ты прости меня тоже.
— Ерунда. Чему быть, того не миновать, — утешил друга и себя Владимир пошлой поговоркой, из тех, которые он так любит.
Авизов совершенно не чувствовал себя уставшим.
Он принял душ, побрился, надел парадный свой костюм, белую рубашку, единственный свой галстук, Лидия хлопотливо и добродушно помогала ему, а он, пролетая мимо нее на резвых ногах, то и дело чмокал ее в щечку, не стесняясь хмурого присутствия сына Виктора. Ему бы и Виктора хотелось чмокнуть, но — невозможно.
До места службы он всегда ездит на троллейбусе, но сегодня поопасился измять и запылить костюм, поэтому взял такси.
Чувствовал себя капитаном дальнего плавания, возвратившимся в родной город, и с любопытством смотрел на проносящиеся мимо дома и деревья — разноцветные деревья золотой осени, — и расплатился с таксистом по-капитански щедро.
Так же — будто сто лет не видал — встречал он и сослуживцев, оказавшись первым, поставив чайник, заварив свежего чая и успев даже сбегать в ближайшую кондитерскую за печеньем.
— День рождения, что ли? — спросила Кропоткина, женщина, неуклюжая телом и иронией, потому что никто не хотел понимать изящества ее ума и души.
— Именины у меня, — сказал Авизов.
— Правильно,- сказала Кропоткина. — Дни рождения отмечаем аккуратно общей пьянкой, теперь и именины будем, потом годовщины смерти любимых сотрудников начнем отмечать — сопьемся на хрен.
Говорила она это не зря: на каждом таком отмечании, которые и впрямь в последнее время участились, она плакала и пела песни, а на другой день говорила, что ее спаивают к чертовой матери, того и гляди – курить научат (при этом курить научилась уже давно — и курила помногу, взахлеб, одну за другой, как могут курить только женщины).
Авизов вдруг почему-то стало жаль ее.
— Мы пить не будем, — сказал он. — И вообще, мне некогда. Всегда-то нам некогда. А хочется иногда просто, без повода — сесть и поговорить. Да?
Он ласково посмотрел на Кропоткину, а та сказала:
— В морду получишь, гад. Не доводи до соплей слабую женщину. Что это сегодня с тобой?
— Ничего…
Он дождался прилично десяти часов. Позвонишь раньше — вдруг на месте не окажется человека? Он придет, секретарша доложит: вам тут кто-то названивает уже. И начальник осерчает: всякому ведь не объяснишь, что у него немало дел помимо кабинета и кресла, нет, теперь некий неведомый говнюк скажет: не спешит начальничек на работку, жуирует!… Позвонишь позже — или уже не застанешь его на месте или тот подумает: видно, не спешный вопрос, если вспомнил о нем просящий к середке рабочего дня, вроде, между делом. Может, значит, и потерпеть.
В десять — самое то, самое хорошо.
Он позвонил в десять — Криногенова не оказалось.
Авизов, приготовивший определенные слова, был обескуражен.
Почему нет на месте?
Должен быть, сказала секретарша.
Должен — а нет его!
Конечно, начальство не всегда обязано докладываться.
Но — тем не менее. А может, он попал под машину?
То есть, он, конечно, пешком не ходит, а ездит на служебной машине, значит — попал в аварию.
И что тогда делать? У него есть, само собой, заместители, но о возможностях Криногенова он знает, а о возможностях заместителей ничего не знает…
Авизов не находил себе места, совершенно не мог работать, хотя и делал вид, что работает, на самом же деле полчаса держал перед глазами один и тот же документ, не понимая ни слов, ни букв.
Позвонил вторично: на месте ли Андрей Игоревич?
И услышал фанфарное: на месте, на месте!
Но тут же: а кто его спрашивает?
— По служебному делу из…- Авизов назвал солидным, безотлагательным голосом имя своего департамента, секретарша переключила телефон на Криногенова.
Зачем я соврал, дурак, что по служебному делу? — запоздало корил себя Авизов, но отступать было некуда.
— Слушаю, — сказал Криногенов с интонацией истинного человеколюбия и
заинтересованности ко всему на свете, как бы не умея отделять свое от чужого.
— Здравствуйте, Андрей Игоревич, — с достоинством сказал Авизов. — Меня Павел Федорович Авизов зовут, хотелось бы пообщаться с вами по одному вопросу. Не больше пяти минут, но — лично.
— Хорошо, — согласился Криногенов. — Завтра примерно в это же время позвоните мне.
Холодный пот прошиб Авизов. Этого он не ожидал. Бог весть почему, но он настроился, что его пригласят тут же, сейчас же! Ждать еще целый день, целые сутки?!
— Извините, Андрей Игоревич, но дело весьма важное и срочное, и, повторяю, займет буквально несколько минут.
— Что ж… Если сумеете быть через минут пятнадцать, не позже, тогда — пожалуй. А после — весь день расписан.
— Конечно! — сказал Авизов. — Конечно!
— Пашка! — сказала Кропоткина после того, как он положил трубку. – Ты охренел? Они ж переехали, они знаешь где теперь? Туда даже на машине не меньше полчаса, а ты — пятнадцать минут! У тебя вертолет во дворе, что ли, придурок?
— Полчаса? А где это?
Кропоткина объяснила.
— Успею, — сказал Авизов. — Ничего. Успею.
И выбежал.
Пока выбежал, пока ловил машину — пять минут ухлопал, осталось десять.
Водителю объяснил, куда ехать и сказал, что быть там надо через десять минут.
Говорил это голосом, срывающимся от волнения — словно просил ехать к вокзалу или родильному дому. Чтобы ясно было: срочность нужна чрезвычайная, судьба решается, жизнь решается! Он ожидал, что водитель изумится: никак, мол, браток, не успеть! — а он упросит, уговорит, и тот проникнется его волненьем и будет мчать по улицам с приключенческой скоростью, обгоняя, выезжая на встречную полосу, проезжая наперерез, заворачивая с визгом тормозов — и они прибудут точнехонько через десять минут, и счастливый водитель гордо скажет: «Никогда так не ездил!» — и, может быть, даже денег не возьмет.
Но водитель, сухой человек среднего возраста, спокойно, не удивившись, назначил цену — такую, что Авизову захотелось исследовать содержимое своего бумажника. Впрочем, хватало с избытком: он взял тайком деньги, отложенные на новый телевизор. Ему хотелось именно сегодня купить его, — чтобы в семье была вещественная, осязаемая радость.
Сухой человек поехал не просто неспешно а, казалось Авизову, нарочито, издевательски медленно!
Он то и дело поглядывал на часы. Прошло пять минут, а они и трети пути не одолели!
— Извините, — сказал он сухому человеку, — но мы так не успеем.
— Само собой, — ответил тот. — За такое время туда тебя никто не довезет.
— Но вы же согласились!
— Довезти согласился. А когда — это как доедем. Не нравится — вылезай.
— Нет, но как же… Понимаете, если я вовремя не приеду… У меня вся жизнь насмарку. Я не могу объяснить, это долго, но уж поверьте. Прибавьте скорости, я еще доплачу.
— Лишнего не беру, — сказал сухой человек.- А ехать быстрей нельзя. Ты видишь — оба ряда битком.
Действительно, оба ряда были битком, обогнать невозможно. Авизову об этом бы и думать, об этом и мучиться, но его почему-то отвлекло другое.
С какой стати, подумал он, я заискиваю перед ним и называю его на вы, в то время как он мне тыкает, хотя мы одного возраста? Неужели только потому, что я зависим своей надобностью, — как зависим буду и от Криногенова? Я боюсь обидеть его, этого сухого человека, — вдруг высадит среди дороги! Стоит ли моя жар-птица таких унижений? Конечно,
стоит. А нельзя ли — чтобы жар-птица сама по себе, а унижения — сами по себе, то есть, чтобы вовсе обойтись без них? В конце концов, никуда она от меня не денется! — подумал Авизов о своей жар-птице с уверенностью, основанной на разных соображениях, но более всего на его вере в то, что она никуда от него не денется.
И он уже хотел указать водителю его место и объяснить ему, что неприлично тыкать постороннему человеку, не будучи знакомым с ним, особенно тогда, когда посторонний человек тебя вежливо называет на вы, но тут водитель произвел рискованный маневр, выехал на осевую линию и помчался вдоль длинного потока застывших окончательно машин — и угодил к зеленому светофору, проскочил перекресток, оказавшись во главе
движения, имея перед собой свободную дорогу — и все мчался, мчался, но тут, откуда ни возьмись, милицейская машина прицепилась сзади, замигала, засигналила. Сухой человек глянул коротко в зеркало заднего вида и резко свернул, и еще свернул, и еще, потом мчался прямо, опять свернул, опять свернул, опять мчался… и, наконец, засмеявшись, медленно, отдыхая, поехал по тихой узкой улочке.
— Ни разу они меня еще не догнали, — сказал он.
— Куда вы меня завезли? — закричал Авизов. — Остановите машину! Идиотизм какой-то!
Водитель хмыкнул, остановился и ждал, пока Авизов выйдет, не глядя на него.
Авизов был в отчаянии.
Нечувствительно прошел он сквозь какую-то подворотню — и обомлел. Перед ним стояло то самое здание, которое описала Кропоткина. Он взглянул на часы. Всего-то на полминуты опаздывает. Он почти бегом пересек улицу, вбежал в высокие тяжелые двери, ринулся к турникету. Пожилая служительница потребовала пропуск, Авизов рявкнул на нее:
— Какой еще пропуск, с ума посходили, меня Криногенов ждет!
Охранница лишь пожала плечами.
Еще минута ушла на то, чтобы отыскать кабинет Криногенова.
Секретарша встретила его вопросительным взглядом.
— Меня Криногенов ждет, — ответил ее взгляду Авизов.
— Может быть, но он занят сейчас. И в любом случае я должна ему сказать: кто пришел, с каким делом.
— Дело личное,- сказал Авизов, чувствуя облегчение от того, что Криногенов на месте. Он тут. Это главное. Остальное — пустяки.
— Что значит — личное? Какого рода — личное?
Авизов с теплой грустью посмотрел на нее, вчерашнюю школьницу. Что она, юная, знает о тяжких желаниях, обуревающих взрослых людей, что ведомо ей об этом в ее мире легких поцелуев, легкой морской волны, легкого вина и легкой музыки?
И он в двух словах рассказал ей о своей жар-птице.
— Скажите пожалуйста! — сказала секретарша, положив подбородок на кулачок. — Да, вам повезло в жизни. Это правильно. Кому-то ведь должно везти! Ведь если никому не везет, то кому-то все-таки должно повезти? А то буквально всем не везет! Нет, бывает, повезет, но на время, а потом опять не везет. А вам здорово повезло, крепко, на всю жизнь.
Поздравляю. Хотите кофе?
— Выпью, — согласился Авизов. — Ему, так спешившему, теперь захотелось потянуть время. Иначе слишком получится буднично: приехал, вошел в кабинет, вышел — все готово, получите золотой ключик от золотой клетки.
Но едва он успел отхлебнуть глоток, дверь открылась, показался посетитель, а за ним Криногенов.
Авизов встал.
— Да, да, — сказал ему Криногенов, имея редкостное чутье угадывать человека, не зная его в лицо. — Это вы мне звонили. Проходите.
Авизов — взгляд на секретаршу. Она заговорщицки, подбадривающе подмигнула…
— Слушаю вас, — сказал Криногенов.
Авизов коротко и ясно изложил суть дела.
Он не подсказывал прямо Криногенову, что тому нужно всего лишь снять трубку и с бархатистой иронией (извиняясь ею, что беспокоит по пустякам), молвить несколько слов, он искусно построил свой рассказ так, чтобы Криногенову самому стало ясно, как он должен поступить.
Но тот, внимательно выслушав Авизов, медлил.
Авизов не был чересчур проницательным человеком, но увидел по каким-то неуловимым черточкам лица, по какому-то осколочку внутри общей благожелательности мозаичного криногеновского взгляда, он увидел: Криногенову не хочется звонить, не хочется помогать ему.
Странно, думал Авизов. Ведь это так приятно — делать добро человеку, когда тебе это не стоит никаких усилий. И он почти физически ощутил ту внутреннюю натугу, с которой организм Криногенов отыскивает причину для отказа, именно организм, это ведь неправда, что человек думает лишь умом, и известное выражение чего левая пятка захочет Авизов всегда воспринимал не метафорически, а с грустным осознанием буквальности, понимая сложность химических процессов, от которых зависят и Слово, и Дело человека.
А еще, корни, может быть, где-то во времени, в детстве, например, когда Криногенов попросил друга своего во время школьного урока дать карандаш, а тот не дал — не из жадности, не потому что они были на этот момент в ссоре, не потому, что карандаш другу самому был нужен, а вот просто взял и не дал — чтобы посмотреть на расстроенное лицо друга и испытать странное, непонятное, глубинное чувство радости от страдания близкого человека (поскольку страдания человека дальнего ничего нам не дают), радости, от которой близкий человек делается еще ближе — и хочется почему-то все больше мучить его, хоть и сам мучаешься (у Авизова самого был такой случай, надолго запомнившийся) — и это воспоминание проснулось в Криногенове, пусть неосознанное. Но ведь Авизов ему не близок! Однако, возможно, он похож на того друга, что не дал ему карандаш. Или Криногенов из тех, кто умеет другого сходу, сразу почувствовать близким, чтобы плотнее общаться с ним, доставляя ему и себе печаль или радость. Это так, так! – уверялся Авизов, видя в мозаике криногеновского взгляда осколочек любви к себе. Ты брат мой! — мерцал, как маяк, этот осколочек, мне больно делать тебе больно, но я должен, должен, потому что ты обманут самим собой, твоя жар-птица — мираж и больше ничего, от обладания ею ты станешь хлопотлив, ты станешь озабочен, уж я знаю по себе, — или, думаешь, один ты знаток в жар-птицах? — нет, гладили и мы их радужные перья, кормили с руки, но потом они превращались в жареных петухов и клевали в задницу со страшной силой, сейчас вот у меня нет никаких жар-птиц, и мыслей о них нет — и видишь, как я спокоен, рассудителен, — и счастлив по-своему, именно по-своему, а не по чужому, ты же наверняка срисовал свое счастье с чужого образца, скажи, что не так, скажи, скажи!
Вот что прочел Авизов во взгляде Криногенова. И к последующим речам его был готов.
— Позвонить мне, конечно, не трудно,- начались последующие речи. — Но давайте обсудим…
И вздохнул от глубокого участия.
У Авизов похолодели руки. Он потер их.
— Я все обдумал, — торопливо сказал он. — Да и что тут думать? Тут и думать-то нечего!
— Это только кажется. Большое видится на расстояньи, сказал поэт. И маленькое тоже. Имеется в виду — со стороны. Вы не можете увидеть со стороны, вы, так сказать, внутри ситуации.
— Но неужели я хуже, чем вы, понимаю…- воскликнул Авизов и осекся: терпение, терпение, зачем же так фамильярничать?
Криногенов, однако, простил его — улыбкой.
Но ведь заметил и фамильярность — иначе и прощать бы не было необходимости!
А раз заметил, то без последствий не оставит!
— Вы, само собой, понимаете все не хуже меня. Но одно дело — понимать. Другое — действовать. Вы ведь пришли ко мне, а не к кому-то, значит, теперь и я несу ответственность.
— Да тут ответственности никакой!
— Безответственных дел не бывает. Ни одно наше слово, ни одна мысль — и даже помышление, и даже дыхание наше – ничто не проходит бесследно, за все придется отвечать если не перед людьми, то перед собственной совестью. Разве не так?
— Так, но…
Авизов остановился — давая возможность Криногенову перебить, чтобы Криногенов, перебив, хоть слегка почувствовал себя виноватым, а чувство вины — хорошее, оно таких людей, как Криногенов, обременяет, они стремятся от него побыстрей избавиться — глядишь, и бросит рассуждать ради этого избавления — и позвонит.
Но Криногенов не воспользовался паузой, ждал, когда Авизов закончит. Тот молчал. Тогда Криногенов продолжил:
— Ценишь лишь то, что заработано собственным, извините, горбом. Если ж это — как манна небесная, то появляется опасная мысль, что так оно и должно быть. Поневоле начинаешь считать себя человеком исключительным. Ведь вы наверняка считаете себя человеком исключительным? Ведь так?
— Если б вы знали, сколько усилий… — и в который уж раз Авизов остановился, не договорил. Его вдруг мысль пронзила: а ведь Криногенов завидует ему, элементарно завидует! Вот где собака зарыта! Сидел Криногенов на высоком месте, далеко глядел, широко мыслил, значительно думал о себе и своих занятиях — и тут является некто из небытия с дурацким выражением счастья на дурацкой физии и этим выражением счастья унижает и самого Криногенова, и место Криногенова, и душу его, и ум, и честь, и совесть, и мировоззрение — да и вообще всю жизнь, заставляет, сучок этакий, усомниться в ценности ценностей, в начале начал и в конце-то концов вообще! Вот откуда эти разговоры о том, что
Авизов якобы считает себя исключительным человеком! Криногенов явно провоцирует: признайся, назови себя орлом — и тут же, любезный, я превращу тебя в курицу! Он ведь, если вдуматься, форменным образом хамит — не тоном своим, не смыслом слов, а … да взглядом одним хамит, взирая на него как на помешанного, говоря с ним врачебно-тихо, будто с
истеричным подростком в детской комнате милиции. И это – тоже терпеть?!
Он не будет терпеть. Он сам пойдет туда, куда должен позвонить Криногенов. Без всякого звонка пойдет. Он скажет… ну, это потом. А пока:
— Знаете что, Андрей Игоревич. Считаю я себя исключительной личностью или нет — вопрос второстепенный. Мы его обсудим на досуге, если хотите. От демагогии же вашей увольте меня. Я достаточно за свою жизнь подобных словес наслушался!
Криногенов откинулся на спинку кресла. Он был весьма удовлетворен.
— Приходится констатировать, что я не ошибся, — сказал он. — Слова других людей вам кажутся демагогией. Лишь собственные слова вам кажутся золотыми. Не так ли?
— Я не считаю себя гением. Но здравого смысла у меня достаточно!
— Я согласен! — с радостью за Авизов воскликнул Криногенов. — Даже по лицу видно, что чего-чего, а здравого смысла у вас невпроворот! Но почему ж не допустить, что и у других имеется некоторый запас здравого смысла? А? Павел Федорович?
Имя-отчество запомнил, подумал Авизов, ощущая в себе нарастание равнодушия. Это опасно, это он знал за собой: загоришься, воспламенишься, но — препятствие, еще одно — и гаснет огонь, тает интерес, как апрельская сосулька (она-то, сосулька, переливается на солнце и каплет, торопясь, с телеграфной частотой, будто спешит передать радостную весть — но ты смотришь на это словно из больничного окна…)
Но чем хорошо равнодушие? — спросил Авизов невидимого собеседника.
Тут надо пояснить, что он частенько мысленно беседовал с кем-то, спорил, вел диалоги — и в домашней обстановке, застыв, например, с пылесосом в руках, и в переполненном троллейбусе, не чуя толчков и вопросов: «Мужчина, вы сходите?», и на службе, вдруг каменея и глядя ушедшими глазами на сослуживца или начальника, при этом сослуживец или начальник, зная эту его повадку, ухмылялись, говоря: «Опять на Пашу
нашло!» Он мог затеять мысленный диалог в самой неподходящей обстановке и, главное, в самое неподходящее время, когда, кажется, совершено некогда разводить дискуссии. Правда, в такие моменты время для него сжималось, мысленные слова произносились с необыкновенной быстротой, с какой они никогда не произносятся вслух и не читаются
глазами с листа.
Вот и сейчас — для Криногенова была лишь небольшая пауза, заминка, вызванная, как он полагал, его остроумными вопросами, Авизов же спрашивал сам себя: чем хорошо равнодушие? — и отвечал сам себе: тем, что оно дает свободу! Через минуту я опомнюсь, я пойму, что сделал глупость, но сейчас, когда устал и равнодушен, надо успеть — сказать. Что-нибудь совершенно вольное, такое, чего Криногенову никто никогда не говорил.
Авизов закинул ногу на ногу и сказал:
— А ведь ты козел, Андрей Игоревич.
Видавший виды Криногенов, тем не менее, слегка обалдел.
— В каком это смысле? — с простодушной обидой спросил он.
— А ни в каком. Это я просто дразнюсь, — объяснил Авизов. — Ну, как в детстве. Помните? Витька-титька-помазок откусил дерьма кусок! А вас как дразнили, Андрей-воробей, не гоняй голубей?
Растерянный Криногенов машинально глянул на телефон. Авизов понял этот взгляд. В самом деле, почему этот аппарат, имеющий обыкновение беспрерывно трезвонить с утра до вечера, сейчас молчит, как убитый — именно тогда, когда до зарезу нужен звонок. О, был бы звонок! Взять трубку, услышать страшно важное сообщение, сказать: да, конечно, еду, немедленно, как вы могли так промахнуться! ничего, разберемся! еду! — а после этого посмотреть на посетителя с оправданной досадой: видите, какие кошмары творятся, а вы тут со своими пустяками!…
И жаль стало Авизов Криногенова. Сколько ума, фантазии, сколько энергии приходится тому потратить, чтобы скрыть свою нелюбовь к людям — ибо быть носителем власти, по мнению Авизов, и любить по-настоящему людей совершенно невозможно, поскольку хоть люди, с одной стороны, собственно и есть предмет применения и использования власти, но они же — главное препятствие на пути этого применения и использования, это драматическое противоречие не может не привести к мизантропии, и вот
коловращенье средь людей становится подобным плаванию по бурной реке: она может вынести тебя в дальние прекрасные дали, но может, если не остережешься, и разбить об острые камни, и вот гребешь веслом то справа, то слева, вот вычерпываешь мутную воду со дна дырявой лодчонки-души, вот… а впрочем, все сравнения — ложь.
— Извините, — сказал он Криногенову. — Я погорячился.
Криногенов оглянулся на дверь.
Авизов это изумило — ведь дверь была не за спиной Криногенова, а перед его глазами, но Криногенов взглянул на нее не прямо, а именно оглянулся, но как он сумел это сделать, Авизов не мог понять!
Итак, Криногенов оглянулся на дверь и сказал шепотом:
— Пашка-промокашка! Пашка-букашка! Пашка-какашка!
О ком это он? — еще больше изумился Авизов.
Как о ком? — обо мне, ведь это мое имя — Павел, Пашка!
Ну, дела!..
Криногенов беззвучно смеялся, в глазах его лучились добрые морщинки.
Авизов молча пошел к двери.
— Погодите. Я позвоню,- сказал Криногенов.
— Не надо. Всего доброго.
Авизов вышел в приемную.
Нет, не из гордости он отказался от всемогущего звонка Криногенова.
Просто ночная мысль опять пришла на ум: почему-то получается, что из-за его счастья у всех сразу начинаются неприятности. Владимир поссорился с женой, ушел из дома. Неправильная женщина явно была уязвлена его самодовольством, отомстила ему — но, конечно же, после этого почувствовала себя еще хуже. У жены Лидии тайное недоумение в душе, хоть она и пытается не обнаружить это. Сын Виктор хмур — он всегда хмур, но сегодня с утра как-то уж очень хмур. Тот же Криногенов испортил себе настроение из-за него. Всем стало плохо, вот какие пироги. Или подтверждается старая истина, что количество счастья на всех — одно, то есть, так сказать, величина постоянная — и если у тебя счастья стало больше, то у других его автоматически становится меньше?
Выдумки это! Вот юная секретарша — у нее не стало меньше счастья, наоборот, видно, как она искренне ему сочувствует, а сочувствовать могут только счастливые люди.
Добрая девушка действительно смотрела на Авизова с живым интересом. Не спрашивая, она поняла итог встречи и посоветовала:
— Вы знаете, вы сходите прямо к Спензину Виктор Ильичу. Наш-то, понимаете, он ужасно не любит текущих вопросов, ему глобальщину давай. А Спензин как раз любит пустячки. Нет, ваше дело не пустячок, но сам вопросик-то, который решить надо, — полный пустячок, вот это Спензин любит. Он какой? Он как-то раз публично заявил: во все мелочи надо вникать! И вникает, потому что человек слова, человек обязательный. Это не я сама знаю, — честно призналась девушка, — это мне рассказали.
Спензин был известен Павлу Федоровичу. И даже более, чем известен: он-то и был самой необходимой для него инстанцией. Странно вообще, почему он, получив радостное известие, сразу же подумал о том, что вот теперь надо бежать к Владимиру, просить его о контакте с Криногеновым, чтобы Криногенов сделал звонок — кому? Да Спензину же, вот простота-то какая! И, подумав так, он дальше уже не думал, побежал к Владимиру, не добившись от него результата, явился сегодня к Криногенову — как зашоренная лошадь, ничего по сторонам не видящая. А чего легче? — напрямик к Спензину: так и так, решите походя мелкий вопросик!
Глуп бывает человек в радости своей, весело подумал Авизов о себе, идя по улице, просто по-детски глуп! Но ведь радость — настоящая и истинная — состояние именно детское, только в детстве и умеешь так сильно, так непосредственно радоваться. Мимоходом Авизов позавидовал своему детству, но, слегка окунувшись в него памятью, тут же оттуда, из детства, позавидовал сам себе: знал ли он, что с ним произойдет, вернее, случится, вернее, ошарашит… Тут Авизов, верный своей привычке, застыл, размышляя о том, какое слово более подходит: случилось, произошло или ошарашило?
И тут — будто в рифму с ночным автомобилем — еще автомобиль. Внезапный, словно с неба спрыгнувший на все четыре колеса и присевший от этого — на самом же деле резко затормозивший перед вышедшим в задумчивости на проезжую часть Павлом Федоровичем. Из автомобиля выскочил парень лет, может, двадцати, подлетел к Авизову и, не говоря худого слова, как даст ему по морде. Да так сильно, что Авизов упал. Парню мало в горячке показалось, он пнул еще лежащего Авизов ногой. И только после этого заорал, объясняя окружающим и самому себе свои действия:
— Сволочь! Под самые колеса лез! Пьяная харя! И жалко, что не задавил дурака! Давить надо таких дураков! Дурак! Прямо под машину сиганул, дурак! Чуть не стукнулся, дурак! — и парень подбежал к капоту, осматривая место, где Авизов мог бы стукнуться.
— Вот дурак, а! — произнес он после этого, но уже с ноткой успокоения оттого, что все обошлось благополучно.
— Может и дурак, — произнес какой-то пенсионер, третейски вставший между Авизовым и потерпевшим, — но бить-то зачем?
— Не бить, а убивать надо! — оправдал себя парень. — Это я еще мало его, другой бы его точно бы до смерти урыл, — рассказал он о своем преимуществе перед другими, более жестокими людьми.
— Он тебе в отцы годится, — гнул свою правду пенсионер. — А ты его… И не радуйся заранее, он, может, кончится сейчас…
Произнеся эти слова, пенсионер сам их испугался: не припрягут ли в свидетели? — и, приняв вдруг вид человека, который все, что от него зависело, сделал, затрюхал по своим важным делам.
Авизов же, услышав такое о себе предположение, поспешил открыть глаза, приподнялся и держась руками за живот, куда ударил ногой парень, отошел к тротуару, сел на бордюр. Ему хотелось, чтобы парень, перед которым он провинился, увидел его живым и здоровым и не огорчился бы еще больше. Неужели я выгляжу таким пожилым, что действительно похож возрастом на отца этого взрослого парня? — попутно думал он. Но, в
таком случае, побои приобретают другой смысл, и парню от слов старика сейчас наверняка неловко. А почему бы и нет? Дело даже не в возрасте. Да, я виноват — но настолько ли виноват, что обязательно нужно бить по лицу с такой яростью (скула болит и рот приоткрыть трудно), а потом добавлять ногой в живот? — по-хулигански, по-бандитски, бесчеловечно, прямо скажем!
— Ну? Оклемался? — нетерпеливо спросил парень. Ему уже хотелось уехать, он уже простил дурака и считал инцидент исчерпанным.
Авизов подумал: а вдруг у него сломана челюсть или, того хуже, произошел разрыв каких-нибудь внутренних тканей? Именно сейчас — когда жар-птица почти в руках. Почти — да не в руках! Парень уедет, а он останется здесь и умрет от внутреннего кровоизлияния — так и не узнав плотного соприкосновения со счастьем, — когда чувствуешь себя владельцем, а не близко подошедшим, пусть даже первым в очереди. Ему стало страшно, он даже слегка застонал.
— Чего еще? — недовольно спросил парень. Он, видимо, и впрямь был совестливее многих — не только не убил, как следовало бы, дурака, прыгнувшего под колеса, но и стоял вот над ним, не уезжал.
— В больницу бы мне надо, — тихо, экономя силы, сказал Авизов.
— Ничего, отдохнешь, все будет в порядке, — обнадежил его парень. — А мне некогда, мне на вокзал надо жену с детьми встречать.
Эти слова были и для Авизов и для кучки глазеющих. Я бы и рад отвезти, означали эти слова, но тороплюсь, я человек солидный, несмотря на молодость, семейный, у меня жена и дети, они стоят на вокзале и плачут, не видя папу, их любой обидеть может в наши жестокие времена.
Бросит, подумал Авизов. Бросит и уедет, оставив его среди чужих равнодушных людей. Конечно, и он ему не родня, но, все же, происшедшее связало их определенными узами. Ничто так не укрепляет эти узы, как небольшие предательства, ставящие людей в положения истца — ответчика, кредитора — заимодавца. Поэтому Авизов решился на небольшое предательство.
— Я на вас в милицию заявлю, — сказал он. — Я номер вашей машины запомню.
— Он заявит! — вдруг необыкновенно воодушевился парень — и засмеялся, и хлопнул себя руками по бедрам, и закрутил головой и глазами — и вообще повел себя до странности оптимистично.
— Да я тебя сам сейчас в милицию отвезу! А ну, поехали! – скомандовал он, забыв о ждущих его на вокзале плачущих жене и детях, подхватил Авизова и поволок его к машине.
Поехали.
Оба молчали.
Обескураженный Авизов не знал, что сказать, а парень боялся взаимных слов — из-за них может возникнуть что-нибудь, выходящее за рамки ситуации, а выходить за рамки ситуации, где он — оскорбленная и потерпевшая сторона, парень не хотел. Хорошо, что я человек умелый, ловкий, думал он, с отличной реакцией, другой свернул бы, не сумев вовремя увидеть дурака и затормозить, наехал бы на людей, задавил бы кого-нибудь до смерти. Это в лучшем случае. В худшем – врезался бы в столб и сам бы погиб.
От этих мыслей он пришел в необходимое остервенение, но пока таил его, зато полностью вылил, когда приехали в милицейское учреждение, где служил лейтенантом его двоюродный брат Трифонов.
Трифонов оказался на месте, парень поздоровался с ним официально и начал с волнением, оправданным его переживаниями и справедливым гневом, кричать:
— Вот, полюбуйтесь! Под машину бросается, пьяный, наверно, или псих, а потом на меня же и бочки катит, милицией, видите ли, пугает, хотя его самого, дурака такого, в милицию надо, сажать надо в тюрьму таких идиотов, вот, привез, разберитесь, пожалуйста!
— Разберемся, — сказал Трифонов, служебно пожал ему руку, благодаря за гражданское мужество, и парень ушел — а вечером позвонит Трифонову, посмеется.
— Итак, переходим улицу в неположенном месте? Сколько выпили? — начал спрашивать лейтенант Трифонов, сев за стол перед стоящим Авизовым. Авизову было тяжело стоять — живот еще болел, хотя и поменьше. Он сел без приглашения.
Он сел и стал глядеть в лицо лейтенанта. Лицо было неутомленным: до вечера далеко, лицо было заинтересованным: других клиентов у Трифонова с утра не случилось. Когда валом прут — плохо, когда совсем нет — тоже скучно. Во всем хороша мера.
Авизов, несмотря на то, что парень ругал его дураком, дураком вовсе не являлся и сразу понял, что между парнем и этим лейтенантом есть какие-то особые отношения — дружественные или родственные. Но он думал вовсе не об унылой социальной теме неискоренимого в российских пространствах кумовства, протекционизма и т.п., его мысли занимало другое. Как беден и несчастен этот лейтенант по сравнению со мной, думал он. Во мне — жар-птица, и даже не суть важно, что пока еще нет золотой клетки и золотого ключика, она все равно во мне. А что у него — кроме унылого разбирательства по поводу неправильного перехода улицы? Но, может, и у него есть своя жар-птица? Спросить? Не
поймет, обидится. Обидится — несмотря на то, что это единственное, о чем сейчас было бы хорошо поговорить — и ему, Авизову, хорошо, и лейтенанту тоже!
Впрочем, нет, не нужен такой разговор. Мудра судьба: за жар-птицу она посылает Авизову испытания. В самом деле, так ли он заслужил владеть ею? Голодал? Мерз? Смертельно болел? Трудился бессонно? Жизнь его была достаточно ровна и беспечальна. Допустим, если старинное слово употребить, и беспорочна: спиртными напитками не увлекался, работал старательно, семьянином был примерным, супруге был верен — и не по
личному геройству, а по характеру, естественным порядком, даже, можно сказать, по любви… кроме вот ночного случая, который не в счет. Но за беспорочность такой подарок судьбы, какой выпал ему — многовато. Тут, в самом деле, испытания нужны — значит, и побои парня не зря, и попадание в милицию не зря. Поэтому Авизову хотелось, чтобы лейтенант
застучал ногами по полу, а руками по столу, закричал бы диким голосом, схватил бы его и поволок в тюрьму, в сырое холодное помещение, и там Авизов сказал бы спасибо — неизвестно кому…
Лейтенант Трифонов, однако, не спешил стучать руками и ногами, кричать диким голосом и волочь его в тюрьму. Он спокойно и благожелательно ждал ответа на поставленный вопрос. И Авизов ответил:
— Пьян я или нет — вас не касается. А улицу где хочу, там и перехожу! И плевать на вас хотел! Да! Между прочим, это называется нанесение оскорбления лицу при исполнении … или как там? Статья такая-то уголовно-процессуального кодекса! Применяйте закон, лейтенант!
Псих, понял Трифонов. Что ж, это лучше, чем ничего, психи занятные бывают. И у каждого свой пунктик: тот про третью мировую войну пророчит, тот уверяет, что бактерию открыл, которую если в водку запустить, то пьянеть пьянеешь, а похмелья — никогда. Вот если бы в самом деле!
— У тебя какая специализация-то? — спросил Трифонов.
— То есть?
— Ну, на какой почве съехал?
— Куда съехал?
Трифонов не успел объяснить, в комнату шумно и бурно вошел его начальник. Он начал в чем-то обвинять Трифонова, смысла Авизов не мог уловить, видел и слышал лишь игру эмоций.
— ………………………………….? — возмущенно спросил начальник (майор). Трифонов не растерялся. Скорее всего, сообщение майора было для него новостью, но сознаться в этом значило попасть в положение человека несведущего, не следящего за служебной информацией. Поэтому Трифонов остался совершенно спокоен. Этим самым он давал
понять, что вполне в курсе событий, но, в отличие от начальника, не считает данное дело настолько важным, что из-за него нужно орать и вообще поднимать пыль.
— …………………………………., — сказал он.
— …………………………………..! — воскликнул майор с проницательным ехидством: знаем, мол, вас, все готовы повернуть так, что начальство окажется виновато. Меж тем начальство на то и начальство, чтобы стоять в начале дел, а не в конце. «Я за вас свою работу делать не буду!» — вспомнил Авизов гениальную фразу из советского учрежденческого фольклора про начальников.
— …………………………………., — легко оправдался лейтенант.
— …………………………………., — парировал майор, начиная догадываться, что он, возможно, не прав, но, в таком случае, прав автоматически оказывается лейтенант, чего допустить совершенно нельзя. И он добавил:
— ………………………………….! — и в его словах, как понял Авизов, содержалась ссылка на какую-то недавнюю, определенную и зафиксированную оплошность лейтенанта. То есть – была логика майора — если ты, лейтенант, оказался провинен в одном деле, почему бы мне не подумать, что и в этом, сегодняшнем деле нет твоей вины? Да, я мог ошибиться, адресуя в данный момент к тебе свои претензии, но если бы ты всегда работал ровно и безошибочно, я бы никогда не стал кричать на тебя и требовать объяснений!
Лейтенант сделал обиженный вид и сказал с болью, упрекая майора, что тот из-за случайной промашки уже не считает его человеком:
— ……………………………….!
— ………………………………..! — сказал майор с лицом справедливым, честным.
— …………………………………! — продолжал сиротствовать лейтенант, намекая, что других не трогают, а трогают все больше его, как работягу! Кто ничего не делает, с того не спрашивают!
Майор такому бахвальству подивился, кто-кто, а он знает, что Трифонов на службе до смерти не убивается. Но одновременно во взгляде майора возникло сомнение: пусть лейтенант и не идеальный труженик, но не хуже других, и попался ему, если честно, под горячую руку, прочих на месте не оказалось.
— …………………………………, — примирительно сказал он.
И добавил: — ……………………! — весело рассмеявшись при этом.
Служба, то есть, службой, а дружба дружбой, разберись, брат, в этом вопросе и будем считать, что никаких трений у нас не было.
— ……………………………….., — с достойной покорностью ответил лейтенант. Пусть это и не мое дело, но — разберусь, я уже привык, что на меня все валят, говорило его лицо. Но тут же – потешив себя — лицо вдруг стало исполнительным, строгим: лейтенант сообразил, что побрыкаться перед начальством никогда не помешает — чтобы не село совсем на шею, но и чересчур супротивничать нельзя: перестанут с тобой соблюдать дипломатию, а начнут только пальцем тыкать: это исполни, это, это!
— …………………………………, — умиротворенно сказал майор.
Авизов наслаждался этой сценой. Борение, интриги извивистого ума, хитросплетение помыслов, побуждений, игра глаз, театральные паузы, гнев и печаль, юмор и сарказм — все сейчас побывало в этой пыльной комнате с зелеными стенами и обшарпанным столом, — будто сам Шекспир тенью прошелся, взмахнул плащом и повеяло ветром скрытых драм,
трагедий и фарсов. А он в гордыне своей думал, что лейтенант беден и несчастен! Какое там! — тот живет полной жизнью духа, он творит свою жизнь, только что он одержал победу, равную, может быть, победе Наполеона на Аркольском мосту, и пусть о лейтенантовой победе никто не узнает, пусть на скрижали истории она не попадет, но в его личной
истории эта победа будет записана красными буквами, и она при этом, быть может, прекраснее наполеоновской хотя бы уже потому, что никто не погиб, не далась она ценою крови и страданий человеческих.
Авизов любовался Трифоновым, а тот, вспомнив о нем, сказал:
— Ты, псих, чего уставился? Свободен!
Авизову стало горько. Он успел чуть ли ни полюбить этого человека — а тот вдруг с ним так… Почему люди не позволяют любить себя, даже наоборот, прилагают огромное количество усилий, чтобы их не любили? — тогда как для влюбления в себя усилий нужно гораздо меньше? И Авизов отвернулся от лейтенанта и сказал майору:
— Что же это получается? Я перешел улицу в неположенном месте, из-за меня могла быть авария, человек чуть не погиб, а меня отпускают? Ну и порядки у вас!
— Да псих он, товарищ майор! — объяснил лейтенант.
Майор, только что бывший антагонистом лейтенанта, повернувшись к лицу гражданскому, тут же стал лейтенанту союзником — независимо от правоты или неправоты гражданского лица, а зависимо лишь от того, что гусь свинье в любом случае не товарищ.
— Идите, идите. Когда понадобитесь, вас вызовут. Запиши адрес, — велел он лейтенанту.
Авизов усмехнулся.
— Улица Третья Неперспективная, дом тринадцать дробь восемь, квартира пятьсот шестьдесят восемь, — сказал он.
Лейтенант записал.
— Да вру ведь я все! — воскликнул Авизов. — Нет такой улицы, и дома нет, и квартиры!
— Так, — сказал майор, разозлившись. — Тут люди работают…. – И он схватил Авизова за плечи и стал толкать впереди себя.
В тюрьму, удовлетворенно думал Авизов.
Но майор выпроводил его на крыльцо милицейского учреждения — и толкнул с крыльца.
— Чтоб духу твоего тут не было, идиот! — крикнул он сверху.
С треском захлопнулась дверь.
Авизов, с трудом сохранивший равновесие при прыжке-падении с крыльца, шел и думал о том, что, слава богу, нравы не меняются. Но чему тут радоваться? А он и не радуется. Он просто отмечает, что есть что-то стабильное, ожидаемое. Ты знаешь, как — вероятней всего — с тобою могут поступить в такой-то ситуации такие-то люди, и это облегчает жизнь; гораздо хуже, если бы пришлось то и дело примеряться к изменяющимся нравам и обычаям. Что-то в этих мыслях Авизов показалось интересным, достойным додумывания — но он оставил это на потом. А сейчас надо пойти к Спензину Виктор Ильичу и разом все решить — и стать окончательно счастливым. А то смутное нечто в душе,
непонятное…
После утренних передряг, однако, пробудился аппетит.
Он мог бы, как ему случалось иногда, зайти в дешевое кафе, в столовую, но сегодня праздник – и деньги у него есть.
А вот пообедает он в ресторане. В хорошем ресторане, как тот, напротив, куда заходят сейчас трое молодых деловых мужчин в элегантных костюмах. Новые русские, так, кажется, кличут их. А я разве не новый русский? Я, учитывая мое теперешнее положение, могу тоже в дорогих ресторанах запросто обедать! Не материальное положение, а, как бы это сказать… Положение души!
И Авизов отправился вслед за новыми русскими, невольно расправляя грудь — что было не совсем просто, поскольку живот побаливал еще. Да и скула ныла.
Он сел за свободный столик.
Мигом подлетел официант и спросил с почтительностью почти издевательской:
— Что будем заказывать?
Он видит меня насквозь, подумал Авизов. Он знает мне цену, вот и издевается… А может, и нет. Может, отпечаток счастья, лежащий на мне, настолько заметен, что невольно внушает уважение?
— Что-нибудь ваше фирменное, — сказал Авизов. – Если есть.
— Сколько угодно, — ответил официант и умчался.
Через несколько минут Авизов угощался чем-то неопознанным на большом блюде – но с таким видом, будто не раз это ел, и теперь оценивает качество, как знаток.
Это теперь — навсегда, думал Авизов. Теперь я везде и всюду буду чувствовать себя свободно, не так как раньше, теперь я везде — свой человек. Бывают же люди, везде чувствующие себя как дома, раньше он о таких только слышал или наблюдал их издали, а
теперь — сам такой.
Он бросил исподишка гордый взгляд на новых русских. Сидят, видите ли, с озабоченным видом, не позволяя себе расслабиться — будто на сцене, при зрителях, а вот он, Авизов, имея гораздо меньший опыт свободы (зато больший опыт ума!) — раскован и наверняка гораздо естественнее выглядит в роли человека больших дел и стремлений. На этих-то и костюмчики их элегантные, если приглядеться, сидят мешковато, для них привычней спортивный костюм подручного громилы. Или халат мясника. А может, потертый лапсердак младшего научного сотрудника.
Авизов даже усмехнулся, но не зло, усмехнулся мудро, понимающе. Вместе с тем ему хотелось выкинуть какой-нибудь фортель, и он приказал официанту, проходившему мимо:
— Вот этим бутылку шампанского. Скажи, что прошу выпить за меня, у меня сегодня праздник.
— Могут не понять, — осторожно сказал официант.
— Я объясню, — успокоил его Авизов.
Официант пожал плечами.
Через минуту он поставил перед новыми русскими бутылку шаманского и, наклонившись, что-то говорил, извиняясь и кивая слегка задницей — Авизов хорошо уловил это движение — в сторону Авизова.
Трое посмотрели на Авизов, потом друг на друга. Решив молча, кто должен идти, они мысленно перегруппировались, и вот уже двое смотрят на третьего.
Третий встал и направился к Авизов, прихватив шампанское.
— Надеюсь, я вас не обидел, — сказал Авизов, приподнимаясь. — Я от всей души.
Третий молчал и откупоривал шампанское.
Наверное, они сказали ему выпить со мной, подумал Авизов.
Третий выдернул пробку, шампанское запенилось. Третий поднял бутылку и стал лить шампанское на голову Авизова.
— Это вы напрасно, — пробормотал Авизов, уклоняясь от водопадной струи. — Я же от всей души…
Третий аккуратно стряхнул остатки на голову Авизова, аккуратно поставил бутылку и вернулся к своим. Те даже не улыбнулись. Более того, они даже, кажется, не наблюдали за экзекуцией, погруженные в свои специальные разговоры — к которым естественным образом присоединился и третий, словно отлучился на минутку в туалет и теперь с ходу подхватывает нить беседы.
Официант лишь давился смехом, выглядывая из-за угла.
Авизов взял бутылку за горлышко и вспомнил вдруг фильм детства о войне, где герои бросались на танки с такими вот большими бутылками с зажигательной смесью — и подрывали танки, подрывая при этом иногда себя. Сейчас как брошу, подумал он. Что, не брошу? Брошу — прямо им на стол, чтобы забрызгало жирными всплесками их элегантные костюмчики.
Официант катапультировался из-за угла к его столу, профессионально мягко выхватил бутылку из руки Авизов и шепнул:
— Советую не задерживаться.
— Пошел прочь, — сказал Авизов.
— Сам пошел, — сказал официант, сохраняя на физиономии услужливую улыбку. И взялся за тарелку с недоеденной фирменной едой. По тому, как он при этом превратил улыбку из услужливой в гадкую, по тому, как вильнул глазами в сторону новых русских, Авизов понял, что официант решил подслужиться хозяевам — и сейчас опрокинет деликатесное блюдо на голову Авизову, пострадавшую уже мокрую голову.
Авизов резко встал, выбил тарелку из рук официанта, оттолкнул его от себя обеими руками и закричал:
— Я тебя убью, собака! — и сунул руку во внутренний карман пиджака. Официант опешил, новые русские не сводили глаз с руки Авизова.
Напугались! — злорадно подумал он.
И стал отходить к двери задом, держа всех под прицелом взгляда.
Ногой вышиб дверь — и вышел вон.
Костюм стал подсыхать, хоть и коробился на плечах и на груди, волосы тоже высохли и слиплись, но, расчесанные гребешком перед витриной магазина, по малому их количеству стали выглядеть вполне пристойно. Пиджак же можно снять: жарко, между прочим. Почему из-за какого-то Спензина он должен париться в пиджаке?
Он спешил к Спензину. Он спешил — чтобы забыть о неприятности в ресторане, чтобы скорее зачеркнуть все это — получением золотого ключика от золотой клетки.
Спензин обитал в большом здании. В приемной не секретарша сидела, а секретарь. Молодой сконцентрированный мужчина.
— Виктор Ильич у себя? — спросил Авизов.
— Да.
— Один?
— Да. Проходите.
— Я без звонка.
— Ну и что?
— Вы доложите хотя бы.
— Виктор Ильич этого не любит.
— Я человек с улицы, как же можно… Вдруг у меня бомба в кармане?
— Все мы — люди с улицы, — задумчиво сказал референт. — Что же касается бомбы… От судьбы не уйдешь. Это не я говорю, это Виктор Ильич говорит. Проходите.
Авизов прошел.
Виктор Ильич Спензин, серебристо-седой человек, пожилой, но моложавый, поднял голову — живо, как-то по-ленински — набочок (опять же — воспоминание из фильма, давнее, детское).
— Слушаю вас!
Авизов начал излагать.
Он не приступил еще к главному, а Спензин уже нажал на кнопку. Вошел секретарь.
— Надо оформить, — сказал ему Спензин, кивнув на посетителя.
— Нет проблем, — заурядно сказал секретарь и вышел.
Кончено, подумал Авизов. Теперь и жар-птица в руках, и золотая клетка для нее есть, и ключик от клетки у него в кармане. Но он не мог просто так подняться и уйти. Ему хотелось объяснить Спензину, что для него значит случившееся — потому что по той легкости, с которой Спензин отнесся к его просьбе, моментально ее удовлетворив, можно было предположить, что Спензин просто не понимает масштаба. Ведь если б понимал — не стал бы так запросто отворять двери чужому человеку в бытие счастья — не в человеческой это натуре, каждый ведь, осознано или неосознанно, понимает, что, разрешая или помогая другому быть счастливым, ты это счастье отнимаешь от себя, — это не мысли Авизова, нет, он-то как раз склонен думать о людях иначе, это — закон, как тот же закон притяжения, о котором как ни думай, к которому как ни относись — он есть, и шабаш! А может, счастье Авизов в глазах Спензина вовсе и не счастье? Может, жарко мечтая о своей жар-птице, Авизов просто не предполагает, что есть и другие жар-птицы – гораздо цветистее? Он-то считал исполнение своего заветного желания пределом для себя — но для другого это не предел, тот же Спензин, значит, имеет сведения о счастье более полном и глубоком и даже, очень вероятно, этим счастьем обладает — ведь только счастливые люди так расточительны, так легко протягивают руку помощи, для них это – как для миллионера нищему рубль бросить. Как бы выведать, в чем состоит счастье Спензина? Как расположить его к себе?
— Что-то еще? — спросил Спензин.
— Да. Один личный вопрос.
— Слушаю.
— Вы счастливы?
Спензин удивленно глянул на него и вдруг раскатисто-хрипловато рассмеялся — и стал вдруг похож на пасечника, седого пасечника, который всю жизнь живет в лесу с пчелами и старухой-женой, которая, кажется, вечно была старухой; он собирает мед из ульев, отлавливает отроившиеся пчелиные семьи, он помещает ульи на зиму в омшанник — земляной такой погреб, крытый дерном, он зимой готовит новые рамки с восковой основой для сот, кропотливо собирает прополис для болящих, у него множество забот по хозяйству: корова, три козы, свинья, все это и для себя, и для городских детей и внуков. И вот в его глухомань забирается корреспондент газеты, которому надоели горячие темы и хочется взяться за тему ценности человеческого уединения и неспешного труда, и вот он задает вопрос пасечнику: счастливы ли вы, и тот, как сейчас Спензин, долго смеется, совершенно
не понимая дикого вопроса, поскольку он звучит для него как: вы живы? В случае с пасечником выручит озабоченнная мать-старушка, поняв все по-своему, по-хозяйственному, она скажет: какое уж тут счастье, милый, годами человеческого голосу не слышим, обратно — телевизор: только в городе у своих и посмотришь, а здеся не принимает он этого, эфира, что ли, радио, правда есть, транзистор, это есть, что есть, то есть, грех жаловаться, чего нет, об этим прямо говорю: нет этого, а чего есть, об этим зря говорить не буду, что нет, мы врать не любим, всю жизнь по правде живем, так или нет? А пасечник смеется уже над нею, потешаясь не словами, а самим фактом, что женщина имеет способность так долго говорить, находя где-то в своем курином мозгу способ для связи слов…
Интересно, а возьмут ли у меня интервью? — кстати думал Авизов, выходя из учреждения. Пусть для Спензина масштаб моей удачи невелик, но, все-таки, для города — событие заметное. И по более мелким поводам у людей брали интервью, сам читал недавно о коллекционере, нашедшем какую-то там редкую монету при вскапывании собственного участка возле дома. Информации на грош, а интервью длинное было. Тут же повод значительнее, это не коллекционирование, это… Жар-птица, лучше не скажешь.
Какие вопросы задаст журналистка (Авизов почему-то был уверен, что это будет именно молодая симпатичная женщина)? Они, эти вопросы, в общем-то однотипны, значит, следует заранее подготовить ответы.
Авизов сел на лавочку и задумался.
И постепенно в его уме стал проясняться контур будущего интервью.
— СКАЖИТЕ, ПАВЕЛ ФЕДОРОВИЧ, ЧТО ВЫ ПОЧУВСТВОВАЛИ, СТАВ ЗНАМЕНИТЫМ?
— Ничего. Отталкиваясь от формулировки вашего вопроса, могу сказать, что стать знаменитым и почувствовать себя им — разные вещи. Понимаете? Да, объективно я стал знаменитым, но, уверяю вас, не почувствовал этого. Это ведь опасно: начинаешь жить напоказ, как бы наизнанку, а я не хочу этого или, если честнее, боюсь этого. Я слишком дорожу приватностью своего существования. Поэтому по большому счету для меня не изменилось ничего. Есть другие перемены, но они совершаются во мне постоянно и от внешних факторов не зависят.
— ИЗ ЭТОГО МОЖНО СДЕЛАТЬ ВЫВОД, ЧТО ВЫ ЖИВЕТЕ ОБОСОБЛЕННО, В КАКОМ-ТО ХРУСТАЛЬНОМ ЗАМКЕ?
— Правильнее было бы сказать, как в известно сказке Киплинга, — я волк-одиночка. Нет, характер у меня не волчий (но и не заячий!), но стремление к самостоятельности — с детства.
— ВОЗМОЖНО, ТОГДА ЛУЧШЕ ПОДОЙДЕТ ДРУГОЕ СРАВНЕНИЕ ИЗ КИПЛИНГА: КОШКА, КОТОРАЯ ГУЛЯЕТ САМА ПО СЕБЕ?
— Все сравнения ложны.
— ВАМ ЗАВИДУЮТ? ИЛИ ВЫ ЭТОГО ТОЖЕ НЕ ЧУВСТВУЕТЕ?
— Соревновательная чистая зависть — прекрасное качество. Зависть бессилия или недоброжелательства — отвратительна. Да, я чувствую зависть других людей. Я желаю им добра. И еще. Многие почему-то убеждены, что удача, счастье, везение — явления в нашей жизни аномальные, чуть ли не патологические. Я же считаю эти состояния для человека естественными.
— ТО ЕСТЬ, ВЫ ПРИШЛИ В ЕСТЕСТВЕННОЕ СОСТОЯНИЕ? А КАК ЖИЛИ ДО ЭТОГО?
— Да нормально, в общем-то, жил.
— ПОЛУЧАЕТСЯ, ВЫ БЫЛИ СЧАСТЛИВЫ ЕЩЕ ДО ТОГО, КАК СТАТЬ СЧАСТЛИВЫМ, НО НЕ ЗАМЕЧАЛИ ЭТОГО? ТО ЕСТЬ, ВАМ ПОТРЕБОВАЛОСЬ СЕЙЧАС ПОЧУВСТВОВАТЬ СЕБЯ СЧАСТЛИВЫМ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ПОНЯТЬ, ЧТО ВЫ БЫЛИ СЧАСТЛИВЫ И РАНЬШЕ? СТАКАН ЕСТЬ? ТЕБЯ СПРАШИВАЮТ, СТАКАН ЕСТЬ? ГЛУХОЙ, ЧТО ЛИ? А ЕЩЕ В ГАЛСТУКЕ!
Авизов очнулся. Рядом с ним на лавке сидел небритый, нечесаный, грязный человек с грязной сумкой в руках. Из этой сумки он достал бутылку дешевого портвейна и показывал ее Авизову, объясняя этим, зачем ему нужен стакан. При чем тут галстук? — подумал Авизов. Разве человек в галстуке обязательно должен всегда носить с собой стакан? Да и где мне его носить, неужели алкоголик не видит, что у меня ни портфеля, ни сумки, карманы не оттопыриваются — в общем, никак у меня не может быть стакана, зачем же спрашивать по-пустому?
А чтобы познакомиться, ответил он себе. Чтобы выпить на пару. Конечно же, он спокойно обойдется без стакана и выпьет непосредственно из горлышка, было бы что пить. Такие, правда, с чужаками редко делятся, но, видимо, у него нынче фарт.
Алкоголик тут же подтвердил это, раскрывая сумку и показывая еще несколько бутылок. Полагая без сомнений, что после такой демонстрации богатства каждый с ним рад будет сойтись поближе, алкоголик сунул свою бурую пятерню под нос Авизову и представился:
— Станишевский Станислав Викторович. Для своих Стас.
Авизов прикоснулся пальцами к ладони Станислава Викторовича Станишевского и в свою очередь назвал себя.
— Стакана, значит, нет? — повторил вопрос Станислав Викторович — и, получив отрицательный ответ, имел полное право сказать:
— Ну, придется по-некультурному, из горлышка. Пей первый.
— Не хочу, — сказал Авизов.
И тут же понял, что это неправда. Он хочет, ему надо избыть недавние неприятные впечатления. Хочет — но брезгует пить с алкоголиком? Как же-с, он теперь на коне, он в обнимку с жар-птицей, ему ли пить с кем попало! Новым русским угодливо шампанского послать — это мы можем, а с простым человеком нам уже не пристало общаться! Не слишком ли быстро гордыня обуяла, Павел Федорович? — спросил он себя с беспощадным ехидством.
И, чтобы наказать себя за эту самую гордыню, он сказал Станиславу Викторовичу Станишевскому:
— Давай ты, а я за тобой.
Это для Станишевского был бонтон! Он оценил поступок Авизова и даже, перед тем, как выпить, сделал нечто вроде гусарского кивка чести — резко вниз тряхнув кудлатыми волосами. Выпил он ровнехонько половину. Вежливо обтер после себя горлышко грязной рукой, отдал бутылку Авизову. Делать нечего, пришлось ему выпить вторую половину.
Едва он успел отдышаться после отвратительного портвейна, Станишевский открыл вторую бутылку и с теплым сердцем сказал Авизову:
— Ты на моего брата похож. Брат молодым помер, примерно твоего возраста был. Конечно, говнюк изрядный, но брат — так или нет?
— Так, — сказал Авизов.
— Ты, небось, подумал, что у меня и нет никого?
— Почему же?
— А у меня есть — брат, хотя и помер. И мать померла, и отец. А теперь брат вот помер. Анекдот прямо, честное слово! Пошел в баню париться и запарился. Кто же парится после двух бутылок водки?
— Никто.
— А он парился! Он не как ты был, здоровей раз в пять. И — запарился. А ты, наверно, подумал, что у меня сроду ни братьев, ни сестер не было? Сестер не было — и слава богу, я женский пол ненавижу. Что от баб хорошего? Одни венерические болезни. Пятый год сифилис в себе таскаю, мать его…
И, отпив от бутылки на этот раз четверть, Станишевский сунул бутылку Авизову.
Тот смотрел на нее тупо. Сифилис, думал он. Вот так это и бывает. Ты стремишься к чему-то, ты тратишь на это всю жизнь, ты достиг, идешь, посвистывая, по улице, весь новый, и тут на тебя падает кирпич – и насмерть. Сифилис не кирпич, но тоже ведь смертельная болезнь. (Надо пояснить, что Павел Федорович Авизов в некоторых своих познаниях ужасно отстал от жизни. Невнимательно читая газеты, он не знал, что сифилис
давно уж излечим, если не запущен безнадежным образом.)
— Нет, как ты на брата моего похож! — восхищался меж тем Станишевский. — Будто уехал мой брат надолго, далеко, и вот вернулся, подлюка такой, и мы с ним выпиваем. Брательничек ты мой дорогой! — засюсюкал он, вытянув мокрые большие красные губы и
подался к Авизов с братским поцелуем. Авизов отшатнулся.
— Испугался! — захохотал Станислав Викторович. — Сдрейфил! Да не бойся, шутка у меня такая! Какой сифилис, откуда? — я с женщиной последний раз был тридцать один год
назад! Поскольку — презираю. А жаль. Я бы вас, сволочей, всех бы перезаразил!
Станишевский преобразился. Только что смотревший на Авизов с братской нежностью, он сейчас испепелял его ненавидящим взглядом.
— Примазался тут к моему вину на дармовщину! — зашумел он. — Много вас тут ходит, халявщиков! Мрази подзаборные, алкаши несчастные! Видят, что добрый человек, и давай его опивать! А если по морде? — предложил он.
— Подавись ты своим вином! — от чистого сердца пожелал Авизов — и встал, и ушел от алкоголика.
Что ж такое, думал он. Зачем я стал пить с ним? Чтобы усмирить гордыню свою? Глупости! Я бы и раньше не стал с ним пить — без всякой гордыни, а просто по нежеланию! А теперь, коль счастлив стал, то, получается, и вести себя во всяких случаях должен по-другому — как именно счастливый человек, то есть щедрый, человеколюбивый и т.п.?
Ну уж нет! Каким был — таким останусь!
Это было легко подумать, но труднее оказалось реализовать. Лишь входя в свой департамент, Авизов вспомнил, что в горячке даже никому не доложился, убежал, успев поставить в известность лишь Кропоткину, но та, как известно, забывает все через пять минут и на вопрос, где Авизов, преспокойно может ответить, тяжело и долго подумав: а черт его знает!
Раньше Авизов сочинил бы что-нибудь, хотя, собственно, у него никогда не бывало таких самовольных отлучек. Но теперь это казалось ему недостойным. Он не собирается пренебрегать работой, работа его важна и нужна, иначе он не стал бы исполнять ее, но к служебному столу не прикован, — может, успешно решив свои личные дела, он начнет трудиться с удвоенной энергией — и отдача в результате будет больше!
Думая так, Авизов уже не страшился встречи с начальством, а желал ее, поднимаясь по лестнице на второй этаж.
На ловца и зверь бежит: навстречу шел непосредственный начальник Юрий
Юрьевич Рогачев.
— В чем дело, Паша? — спросил он. — Я тебя полдня ищу.
Авизов знал, что это неправда. Рогачев, быть может, действительно, полдня назад узнал, что Авизов куда-то исчез, но вовсе не искал его, и, тем не менее, спросить попросту: где ты был? — не мог, ибо в этом случае подчиненный не почувствует вины, при формулировке же я тебя полдня ищу эффект будет однозначный: подчиненный замешкается, он покраснеет или побледнеет, он что-то забормочет, будет, короче говоря, готов к употреблению как в административном, так и во всех прочих отношениях.
— Я гулял, Юра, — сказал Авизов.
— Очень хорошо! — одобрил Юрий Юрьевич, решив фамильярность Авизов по первому разу не заметить. А меж тем это давно задевало Авизов: с какой стати Рогачев, будучи всего года на три старше, тыкает ему и называет по имени, Авизов же всегда — по имени-отчеству и на вы. — И где ж ты гулял, если не секрет?
— А твое какое дело? — продолжал нарываться Авизов.
Юрий Юрьевич был умен, он понял, что это неспроста. Или с человеком случилась беда, и он в горе своем не помнит, что творит. Или, наоборот, на него свалилась радость — с тем же результатом беспамятства. Или ему предложили другую работу, настолько верно
предложили и такую хорошую работу, что ему теперь сам черт не брат, и он готов кого угодно послать куда угодно. В силу этих размышлений Юрий Юрьевич до выяснения причин хамства Авизова решил прекратить с ним общение.
— Ну, ладно… — сказал он неопределенным голосом.
Авизов же с горечью думал: боже ж ты мой, неужели для нас предел свободолюбивых мечтаний — начальника облаять? Откуда это холопство? Ну, стал ты независимым, так будь достоин своей независимости, не мельтеши и не мельчи, пожалей, в конце концов, и начальника, ведь он, в отличие от тебя, лицо подневольное. Видимо, поэтому мы и прошлое
склонны оплевывать — шарахнулась в сторону его мысль: время воспринимается нами как нечто над нами начальствующее, и вот прошло оно, отначалило, как бы на пенсию удалилось — и тут мы его в спину приголубливаем, припечатываем, соревнуясь в смелости и остроумии!..
Тут Юрий Юрьевич, уже уходящий, повел вдруг носом.
— Паша! — воскликнул он от изумления не по-начальственному, а совсем по-товарищески. — Ты пьян, что ли?
— Выпил с каким-то алкоголиком полбутылки портвейна, — сообщил Авизов.
— Нет слов! Нет слов! — растерянно говорил Юрий Юрьевич. — Ты вот что, иди-ка ты домой.
— Пойду. Ты ведь не знаешь, что произошло, Юра.
— А что? Умер кто-нибудь?
— Почему? Родился. Родилась, вернее. Жар-птица родилась и тут же выросла, и в клетке золотой сидит, а ключик от клетки у меня. Я счастливый человек, Юра.
Видя, что Рогачев не понимает, Авизов объяснил.
Тот терпеливо выслушал и сказал:
— Вот и славно, вот и хорошо, а теперь — домой, домой. Сделай мне такое доброе дело — домой.
И Рогачев даже проводил вниз Авизова, вышел с ним — и даже поймал для него такси.
До улицы такой-то, объяснил Авизов водителю, а там я покажу.
Он ведь не знал точного адреса неправильной женщины, а именно к ней собрался сейчас. Он хотел узнать ее имя. Он узнает ее имя и все. Больше ему для полного счастья ничего не нужно. Она, правда, назвала себя Тамарой, но это наверняка придуманное имя. Он узнает ее настоящее имя — и все. И кончен день. Он, правда, и без того кончен, но не хватает точки или даже восклицательного знака.
Неправильная женщина долго не открывала, а открыв, оказалась хмурой, сонной.
— Опять ты? — спросила она. — Чего еще?
— Вы извините, — сказал Авизов. — Вас в самом деле Тамарой зовут?
— Идиот, — сказала женщина и захлопнула дверь.
Вторично Авизов звонить не решился.
Однако, и домой идти не мог, хотя невтерпеж было рассказать сочувствующей жене Лидии и равнодушному сыну Виктору о своей окончательной победе, но это невтерпеж было не таким уж жгучим. Хорошо, он расскажет — и что потом? Пить чай, смотреть телевизор? Иного чего-то хочется, недаром же он поперся к неправильной женщине,
сам не понимая, зачем. Точно так же, не отдавая себе отчета, идет сейчас к давнему другу Владимиру, которого, скорее всего, дома нет — результат семейной ссоры, — а есть только его жена Алина.
Так оно и оказалось.
Авизов хотел уйти, но Алина его удержала.
— Ты проходи, проходи. Скоротаем вечерок. Чувствуешь себя виноватым, да? Ты тут ни при чем. Это должно было случиться.
— Что?
— То, что случилось.
— А что случилось?
Алина не ответила, заговорила о другом.
— Ты понимаешь, он умный, талантливый и даже энергичный. Все есть, но чего-то такого не хватает, чего-то непонятного. Ему никогда не повезет так, как тебе.
— Положим, я не очень старался…
— Вот! — воскликнула Алина. — В том-то и дело. А он как раз будет стараться, он будет озабочен — и именно поэтому у него ничего не получится. Боже мой, как он старался, когда за мной ухаживал! И я пожалела его.
— А любовь?
— Ну, и любила. Но любовь любовью, а я же понимала все. Это ужасно. Я никогда не могу перестать все понимать. Я в любой момент все понимаю. Так нельзя жить. Я страшно рациональный человек. Именно поэтому мне хочется иногда что-нибудь такое отчебучить. Я тебе нравлюсь?
Авизов подумал. Конечно, Алина ему нравилась — и очень, но он нечестной мысли к себе и близко не подпускал. Владимир ему друг — какие еще могут быть мысли!
Но сейчас все как-то иначе…
— Нравишься. Даже очень.
— Ну вот. Делаем так. Едем на вокзал, берем билеты — у тебя деньги есть?
— Есть.
— Берем билеты в спальный вагон — и едем.
— Куда?
— А все равно. Первый поезд, какой попадется, на нем и поедем. Доедем до первого большого города, устроимся в гостинице, а потом… А потом видно будет.
— Ты шутишь, — сказал Авизов. — Хорошо, ты мне нравишься. Но надо, как бы это сказать… Взаимно чтобы…
— С этим — все в порядке. Ты мне тоже нравишься. Ты удачливый, я буду ловить на тебя удачу, как на живца. Впрочем, это ерунда, ничего я ловить не хочу. Просто я сидела и думала: уехать бы куда-нибудь! Только одной неохота. И тут ты пришел. Значит — судьба.
Вот те раз, думал Авизов. Прилетела жар-птица, сама вспорхнула в золотую клетку и в клюве ключик высунула, а ты, вместо того, чтобы любоваться на нее до конца своих дней, ставишь клетку в пыльный угол, накрываешь дерюгой и говоришь себе: уезжаю. Куда? Зачем? Ответов нет, у него, как у Алины, появилось вдруг тоже желание просто — ехать. Он
давно замечал, что в их вкусах есть нечто родственное, чувствовал меж нею и собой схожесть, он подозревал — где-то в глубине ума, а не явно, что Алина именно та женщина, которая ему судьбой назначена.
Но не пошутила ли она?
Нет, какие уж шутки: быстро собирает вещи, переодевается.
Торопливо вышли из дома, нетерпеливо ловили такси, ехали на вокзал, словно опаздывали.
На вокзале Авизов бросился за билетами — и в одну минуту купил билеты в спальный вагон — и не на проходящий, а на фирменный скорый поезд, который отправляется всего-навсего через полчаса. Но и полчаса им показались долгими, Алина все посматривала на часы, Авизов ходил вокруг нее, заложив руки за спину. Наконец, состав подали. Вошли в купе, стали ждать теперь отправления. Чтобы скоротать время, Алина принялась
раскладывать вещи, обустраиваться, словно собиралась путешествовать в этом купе не меньше месяца. Авизов не смог вытерпеть и при очередном ее деловитом гибком движении припал губами к плечу, чувствуя сквозь ткань теплоту и округлость. Алина повела плечом — но не с досадой, а как бы говоря: зачем же наскоро, подожди! Авизов присел в уголке и стал ждать.
Поезд тронулся.
Тут Авизов понял, что происходящее — всерьез. Отступать поздно. Но сказать что-то хотелось. Он сказал:
— Надо было предупредить Владимира.
— Дурак! — крикнула Алина. — Какой Владимир? Кто это? Не знаю никакого Владимира. И тебя знаю только несколько часов. Мы совсем новые, понимаешь? Ты не чувствуешь? Я чувствую, у меня даже глаза стали другого цвета, честное слово! А у тебя стало больше волос! Правда, правда! Она взъерошила остатки былых волос на голове Авизова, а потом стала горячо его целовать — и в рот, и в щеки и, озоруя, в нос.
Поезд дернулся, остановился.
— Что это? — недовольно сказала Алина. — Скорый поезд называется! Не успели отъехать — уже станция. Пойду, спрошу проводника.
— Да ладно, — махнул рукой Авизов, облизывая свои нацелованные губы.
Но Алине захотелось точности — вынь и положь.
Через минуту она вернется. Кому-то миг один, а для Авизова – большое временнОе пространство для размышлений.
Это мужественный поступок, размышлял он. Бывает — трудишь ум и сердце, мечтаешь, и вот-вот, кажется, достиг — но срыв, и ты опять там же, где и был. Ты встаешь — и начинаешь сначала. Мужество хрестоматийное, для учебников школы, для воспитательного процесса. Мужество же высшее в том, чтобы достичь — и отказаться! Вернее, лучше так скажем: покорив одну вершину, тут же идти к другой — поскольку нет в мире вершины, выше которой нет уже вершины. Вопрос только: где эта вершина? О жар-птице Авизов знал все наизусть, о чем теперь думать ему, о чем мечтать? А не попробовать ли вот как: они уедут, он натворит глупостей и начнет мечтать о том, как вернется домой и будет просить прощения у жены Лидии и у сына Виктора. Через год-два он ведь поймет — он это заранее знает, что Лидия и Виктор для него дороже всего на свете — и самой даже жар-птицы, и затоскует о них со страшной силой. Да, но почему же, если он знает об этом уже сейчас, ему не остановиться, не сойти с поезда? Жаль. Чего жаль? Алины жаль? Ну, и ее тоже…
И поезда жаль, будущей дороги, неведомых городов, где он не бывал, номера в гостинице с видом на незнакомую чужую улицу, утреннего просыпания в новом мире…
Поезд дернулся, начал набирать скорость.
Алины не было.
Авизов пошел к проводнику.
Потоптался немного, обдумывая форму вопроса: ситуация была ведь странной.
Постучал. Проводник оказался проводницей (в спешке, садясь в вагон, Авизов ничего не различал). Авизов спросил:
— Жена к вам насчет чая не обращалась?
— Высокая такая, симпатичная?
— Да.
— Обращалась, только не насчет чая. Дверь открыть попросила. Я ей говорю — техническая остановка. А она: мне срочно, я дома ребенка оставила! Какого ребенка, что за ерунда! Я говорю: техническая остановка, из города не выехали еще, не положено! Она — плачет!
Проводница рассказывала это с привычным для нее недовольным лицом, но по мере проникновения ее ума в ситуацию, лицо прояснялось, оно уже глядело на Авизов с веселым любопытством. Поэтому она никак не хотела кончить рассказ — чтобы, рассказывая, продолжать любоваться вытянувшейся физиономией растяпы. — В общем, уперлась она, говорит что-то такое, придумывает, а я ей говорю: сколько раз можно говорить — техническая остановка, пассажирам сходить не положено, это даже не остановка, а так, что-то там на путях, может, путь не дают, я тебе открою, а поезд пойдет, ты под колеса, тебе ноги отрежет, с кого спросят? С меня! Ты же еще на меня и в суд подашь! — Проводница явно фантазировала, разговор с Алиной наверняка был короче, но теперь ей было жаль, что он вышел таким коротким и не соответствовал интересности ситуации, вот она и добавляла к нему фантазии. Я говорю — обратитесь к бригадиру, пусть он разрешит, тогда я, пожалуйста, открою. Мне ведь не жалко, я ведь все понимаю: кто ребенка оставил, кто утюг не выключил, я тоже человек, я все понимаю, потому что все же мы люди, у каждого же свое что-нибудь, я с этим считаюсь всегда, — изложила проводница свое понимание жизни людей и свое моральное к ней отношение.
— В общем, вы открыли — и она вышла? — спросил Авизов.
— Вышла. А что? — простодушно спросила проводница, наслаждаясь.
— Да ничего.
— Я еще удивилась: без вещей совсем женщина…
— Так было задумано. Вещи я возьму и привезу. Я сойду на ближайшей станции.
— Это запросто. Только ей легче, она в городе, а вам теперь только на 27-м километре можно сойти, а оттуда от только по шпалам – там транспорта нет. Часа два переть до переезда, там шоссе, машину поймать можно, — объясняла проводница.
— Спасибо…
Он вернулся в купе.
Помнится, Алина уложила в чемодан какую-то бутылку.
В самом деле: коньяк. А поесть — ничего. Только пачка печенья.
Сойдет…
Авизов отпил из горлышка, закусил печеньем, собрал вещи Алины — а тут как раз и станция, 27-й километр.
Он шел по тропке вдоль насыпи.
Чемодан выкинул через полчаса.
В одном кармане у него была бутылка, в другом печенье.
Время от времени он прикладывался к бутылке, шел ровно, но без особой поспешности, шел и внимательно смотрел вокруг.
Он чувствовал себя путешественником земли. Он не думал о цели своего хождения, он наслаждался самим процессом — ноги упруго одолевают пространство, руки бодро размахивают, глаза зорко и ясно смотрят, дыхание глубоко и свободно.
Он понимал, что с ним что-то случилось — и жар-птица тут ни при чем, никто и ничто здесь — возможно — ни при чем.
Он счастлив — чувствуя себя не только собою, но и частью всего, что ни есть.
Он счастлив.
Это с одной стороны.
С другой он не мог не осознавать, что сегодня с утра боится остаться один. Он и домой-то не спешил из-за этого: дома ведь легче быть одному, чем на людях и чем даже там, где никого нет, а есть зато, например, вот природа.
Боится же он остаться один — потому что опасается какой-то мысли, гонит ее прочь от себя.
Курильщик гонит от себя мысли о сладости курения. Это понятно.
Но он от какой мысли бежит, он чего страшится? Знать бы хоть!
Тут Авизов сел на травяной откос и крепко подумал.
Сильно стараться ему не пришлось.
Он нашел эту мысль. Вот она: не приведи господи и впрямь почувствовать себя окончательно счастливым. Именно почувствовать, а не сказать — себе или другому: «Я счастлив», — и даже не подумать, именно почувствовать!
Ибо: —
…А шут его знает, что — ибо, одно совершенно ясно: нельзя, нельзя чувствовать себя по-настоящему счастливым, потому что тут же после этого нахлынет смертельно опасная тоска. Нельзя, нельзя, уговаривал себя Авизов, но глянул на уходящее солнышко, обагрянившее небо, глянул на ближнюю травинку, сорвал, поднес к глазам, вспомнил, что у него жар-птица — и на травинку он смотрит по-иному, со способностью воспринимать ярко, выпукло (потому что есть жар-птица!) – и почувствовал себя счастливым.
И тут же нахлынула тоска.
Бросил он травинку и брезгливо вытер руки о штаны праздничного своего костюма.
Допил коньяк, не чувствуя ни вкуса, ни хмеля, швырнул бутылку в кусты, туда же вслед помочился, пошел тупо, быстро, дошел до переезда, спросил у старика в будке, куда ведет дорога. В город, сказал старик.
Пять или шесть машин проехали мимо, наконец остановился зеленый трудовой «УАЗ», в таких машинах, как правило, ездит сельское начальство.
В машине было двое мужчин.
Сидящий за рулем назвал цену за подвоз, Авизов, не торгуясь, согласился.
Посадив его, двое мужчин тут же о нем забыли, продолжали свой разговор.
Второй раз за сегодня Авизов ощутил себя разучившимся воспринимать
человеческую речь в ее фактических смыслах, улавливая другую суть — сразу внутреннюю.
Тот, который был за рулем, с красной шеей в глубоких морщинах, рассказывал второму, более молодому, в сыновья не годящемуся, но вполне годящемуся, например, в племянники, о какой-то женщине. Рассказывал просто и прямо, называя все вещи и обстоятельства своими именами.
Главной и единственной вещью в женщине он полагал то, что, собственно, и отличает женщину от мужчины (опять-таки по его пониманию). Вещь эта, одинаковая у всех (учил он племянника мудрости), все же иногда бывает у кой-кого получше — правда, это часто оказывается заблуждением. По любому ради этой вещи не стоит и пальцем-то шевелить, если б не законы природы. Ну так вот, у этой женщины, рассказывал мужчина с морщинистой шеей, вещь была что надо, но, видишь ты, закономерность: чем красивше баба, тем она подлей (продолжал он учить мудрости), хотя и от некрасивой бабы, как вот моя жена (обернулся он с юмором к Авизову, предлагая и ему посмеяться над его некрасивой бабой-женой), от нее тоже ничего хорошего не жди, подлость на подлости, впрочем, и мужик подл, да и человек вообще (учил он племянника глубже и дальше).
Красивая эта баба, продолжал мужчина с шеей, сделала то-то и то-то, что ей, допустим, позволительно было делать с другими мужиками, но абсолютно невозможно представить, чтобы она и с ним так поступила, гадина! Она, дура, не поняла, что с ним эти штучки не проходят, ну, он и научил ее себя помнить.
Племянник засмеялся, он, конечно, завидовал дяде и хотел быть на его месте — особенно когда тот в подробностях все описывал, подчеркивая и выделяя моменты, в которые он заставлял потерявшую от страсти рассудок женщину служить своему телу так, как телу заблагорассудится (это унижение красоты племянника воспаляло), он завидовал — и негодовал в душе, что женщина не была с ним, не досталась ему, и был поэтому рад, что дядя отомстил за него, поступив с женщиной справедливо и резко.
Как именно он поступил, мужчина с шеей рассказал очень живописно, ориентируясь теперь явно на двух слушателей. Не зная ничего о случайном попутчике, он, тем не менее, был уверен, что тот абсолютно разделяет его отношение к женщине, к повествованию, ну, и вообще, к жизни — ибо правильнее отношения к жизни, чем у самого себя, он представить не мог.
Почему, думал Авизов, я молчу, почему не скажу, что мне не нравится его рассказ, не нравится, как он говорит о женщине, не нравится, в конце концов, что он матюгается — и не походя, не привычно, что было б еще ничего, а со сладострастным пониманием того, что руганью своей еще больше эту суку-бабу уничтожает, — туда ей, падле, и дорога!
А вот он, Авизов, о своей жар-птице рассказать постесняется. Он почему-то сначала прикинет, интересно ли будет другому, другой же — этот вот — озабочен лишь собственным интересом.
Авизов ехал и размышлял, а говорливый мужчина с морщинистой шеей уже авторитетно и напористо беседовал о чем-то другом, на этот раз теоретическом. О чем
— неважно, главное, он был по-прежнему убежден, во-первых, что попутчик слушает его в оба уха, а, во-вторых, что попутчик думает совершенно так же, только сказать красиво и точно не умеет, ну, и помалкивает себе сзади, посапывает.
Но то, что казалось мужчине с шеей посапыванием, было признаком растущего гнева. И гнев этот в Авизове усилился до того, что он перебил речь, сказав внятно и громко:
— Мне это неинтересно!
Племянник вдруг втянул голову в острые плечи и оглянулся с оживленным любопытством.
Мужчина же с шеей некоторое время молча смотрел на дорогу — очень уж
неожиданны были слова Авизова.
Потом сказал:
— А я не к тебе обращаюсь. Сел и сиди, а говорить или нет, это мое дело, я в своей машине.
— Вот и говорите своему, не знаю, кем он вам. А вы все то поворачиваетесь, то в зеркало на меня смотрите, будто я вами восхищаться должен. А я не восхищаюсь, потому что… Потому что вы дрянь, а не человек… Потому что… Я вот.., — и Авизов взахлеб,
торопливо рассказал о жар-птице, — а вас послушал и подумал: да зачем мне это все, если есть такие люди, как вы? Понимаете меня?
Судя по тому, что мужчина молчал, он не понял.
Зато понял сам Авизов — понял больше сказанного! Вот в чем закавыка, не в одном этом мужчине с шеей — хотя, видно, судьба его послала для прозрения! — во всем вообще окружающем! Да, у меня есть жар-птица теперь, но ничего, ничегошеньки в этом мире не изменилось! Вопрос: зачем она тогда нужна мне, эта жар-птица? Вот если бы с ее появлением даже вдали от нее, на этой вот трассе — в отсутствие Авизова — ехали бы эти дядя с племянником и племянник на поносные речи дяди воскликнул бы: перестаньте, дядя, нехорошо, стыдно! — вот тогда бы!…
— Что?
Авизов, глубоко задумавшись, не сразу заметил, что машина остановилась и к нему
обращаются.
— Вылазь, говорю, — даже без злобы (не трудя свое сердце отношением к человечку) велел мужчина с шеей.
Авизов чуть помешкал. Нет, он вовсе не собирался извиняться, лишь бы его не выгнали и довезли до города, он просто хотел что-то сказать на прощанье.
Эта пауза мужчину с шеей тут же вывела из себя. Видимо, он был человек крайних состояний.
Он выскочил из машины, рванул дверь и заорал:
— Вылазь!
Авизов отшатнулся к другой двери — чтобы выйти с другой стороны. Но племянник со странной улыбкой дотянулся и нажал на торчащий штырь, блокируя дверь. Авизов хотел дернуть штырь вверх, но племянник шлепнул по его руке ладонью, как шлепают детей, когда они тянутся к запретному — и Авизов в самом деле почувствовал себя ребенком в мире
взрослых злых людей: этот племянник, например, который младше его годами, на самом деле старше — старше многовековым, в крови живущим опытом вражды и ненависти — дай только повод.
Делать нечего, Авизов стал вылезать.
Мужчина с шеей, едва Авизов ступил на землю, дал ему пинка ногой.
Авизов упал на пыльную обочину.
Сел, отряхнулся. Сказал:
— Несчастный вы человек.
— Что?! – мужчина почему-то страшно возмутился и вторично пнул ногой Авизова. Тот опять упал.
И опять встал, на этот раз ничего не говоря. Посмотрел прямым взглядом в глаза мужчины и сказал:
— Ладно, езжай, победитель.
Но, видимо, мужчина не чувствовал себя победителем. Ему было мало. Бить он уже пробовал, хотелось чего-то еще.
— Беги отсюда, — приказал он Авизову. – Быстро.
— Мне спешить некуда, — ответил Авизов.
— А я сказал – беги!
Авизов усмехнулся, отвернулся и не спеша пошел вдоль дороги.
Через минуту слышал звук мотора. Ожидал, что машина проедет мимо, но она все не проезжала. Авизов обернулся.
Машина ехала на нее.
Авизов остановился.
Машина продолжала движение.
Авизов сошел на обочину, а потом в поле, где росла жухлая степная трава.
Машина последовала за ним.
Если бы сегодня у Авизова уже не было подобного случая, он бы, может, не поверил, что машина есть опасность настоящая, реальная. Поэтому он испугался — как-то по-детски, испугался не людей, сидящих в машине, а самой машины, словно она была живая. И побежал.
Машина обрадовалась, стала догонять.
По неопытности Авизов бежал некоторое время прямо, но опыт пришел тут же — он резко свернул в сторону, машина промчалась мимо.
Он постоял, переводя дыхание.
Машина, неуклюже развернувшись, подскакивая на неровностях почвы, опять поехала на него. Авизов сделал обманное движение влево, машина — туда, а он — вправо, сделал круг, опять оказался сзади машины.
Оказывается, не так-то просто справиться со мной даже в пустом пространстве, где я не защищен, подумал Авизов с радостью воина, отражающего атаки превосходящего противника. Пока машина разворачивалась, он успел отбежать сколько-то по направлению к
видневшейся средь поля ложбине.
Машина ехала зло, раздраженно, нетерпеливо, Авизов смекнул, что тем труднее ей делать маневр. Главное, самому не спешить сворачивать, подпустить поближе — и тогда уже увернуться. Да еще не дать понять, что ты стремишься к ложбине, чтобы не отрезали путь.
Он успешно увернулся и раз, и два, и три, приближаясь к спасительной ложбине, уже стало видно, что края ее обрывисты, машина не проедет.
Машина взвывала при поворотах. Но уже становилась расчетливей, уже зорко следила за передвижениями Авизов, не торопилась, не гнала зря, поняла, что тут нахрапом не возьмешь, нужна тактика.
В очередной раз Авизов подпустил ее к себе, на бегу стал плавно заворачивать вправо, чтобы и машина завернула — и она, действительно, тоже стала описывать дугу, потом Авизов хотел изменить направление — лишь на секунду — и тут же вернуться на прежнюю траекторию.
План удался — но не вполне. Действительно, машина вильнула, когда он рванулся влево, но выровнялась, настигла, Авизову пришлось сделать резкую остановку и огромный прыжок в сторону — и все же его зацепило.
Зацепило совсем слегка, чиркнуло по плечу. Однако, и этого было достаточно, чтобы он упал.
Авизов моментально вскочил — и очень удивился: машина была прямо перед ним. Она стояла. Людей он не видел, он смотрел на колеса — это было важнее.
Он быстро обернулся. Ложбина была прямо за ним, метров тридцать, не больше. Или пятьдесят. Авизов ничего не понимал в расстояньях.
Машина сообразила, что у нее последний шанс, рисковать нельзя. Пусть противник первый выберет, что делать. Побежит к ложбине, не сворачивая, — вполне можно догнать. Попытается финтить – спокойно понаблюдать, подъезжая со скоростью человеческого бега, а в оплошный со стороны соперника момент — резко рвануться и кончить дело.
Авизов широко усмехнулся. Азарт разгорячил его. Он кинул взгляд на дорогу: вон сколько до нее! — и он сумел преодолеть это расстояние, значит, сумеет сделать и последний рывок.
Надо, однако, что-то придумать — чтобы наверняка.
И он придумал.
Он повернулся и спокойно пошел к дороге.
Да, не к ложбине — а к дороге.
Он рассчитал психологически: нет ничего труднее, чем прервать действо, начавшееся с определенной целью, с определенными правилами игры, значит, надо или изменить правила (но это часто невозможно сделать), или просто выйти из игры и этим обескуражить соперника. Я больше не играю, говоришь ты всем своим видом, своим равнодушием, своим
спокойствием. И соперник вдруг чувствует, что и его азарт угас: какой интерес догонять не убегающего?
И Авизов, проходя мимо оторопевшей машины, помахал рукой и улыбнулся, прощаясь.
Он шел, спокойно слыша, как машина разворачивается, едет за ним, разгоняется. Сейчас промчится мимо — скорее всего, очень близко. Может, крикнут что-то или плюнут, или кинут чем-нибудь… Бог с ними. Охоты же останавливаться, вылезать и продолжать злобные разговоры у них наверняка нет. Ситуация, как говорится, иссякла.
Что ж, иссякают и злость, и радость, и состояние счастья — но и отчаянье, которое казалось ему совсем недавно непреодолимым. Иногда надо просто ни о чем не думать. Надо просто прийти домой, просто выпить чаю, просто поговорить с людьми семьи и просто лечь спать, чтобы назавтра проснуться новым человеком в новом дне, потому что каждый ведь день…
Мужчина с шеей и племянник стояли над распростертым человеком. Руки его были вытянуты вперед, одна рука сгребла в горсть пучок травы.
Зачем? — смотрел на эту руку племянник. Наверно, думал, что останется жив и, хватаясь за траву, поползет от машины?
Зачем? — спрашивал себя мысленно и мужчина с шеей, но, в отличие от племянника, не нашел ответа и предположения, и решил, что человек этот и в смерти ведет себя так же глупо, как в жизни.
— Я ему сигналил, козлу, — сказал он.
Племянник промолчал. Сигнал был, действительно, но уже тогда, когда сбили. Это был дурацкий сигнал, значит, его старший товарищ не так уж всегда мудр, как представляется. Эта мысль ему была приятна.
Мужчина с шеей, рассердившись, что племянник не подтвердил его
невиновность хотя бы кивком, сел в машину.
— Ты долго там будешь стоять? — крикнул он, презирая безделье. — А то уеду, останешься тут.
— Ага, — сказал племянник. Он вовсе не бездельничал. Подтверждая самому себе, что он, оказывается, хладнокровней и умнее, он осмотрел местность и увидел, что земля тверда, суха, трава жесткая, следов от колес почти нет.
— Иду, — снисходительно сказал он. — Разорался тоже…
Мужчина с шеей не обратил внимания на грубость. Он крепко сжимал руль, смотрел вперед и, хотя машина стояла, он мысленно уже ехал — и от этого успокаивался.
Дорога его вообще всегда успокаивала.
Он любил ездить.